— Вероятно, я скоро начну зимой есть мороженое, — смеясь, сказал Коташев, когда они, задыхаясь, пришли в раздевалку…
Настал наконец день, когда она впервые появилась у него в комнате. Это произошло случайно и буднично. В конце января началась вдруг пронизывающая оттепель. Он провожал Аню домой; она промочила ноги и сказала, проходя неподалеку от его дома:
— Ох мне и влетит от мамы за то, что я не надела боты! Давайте зайдем к вам, я хоть туфли просушу…
Коташев не успел опомниться, как они уже поднимались по лестнице. Только сейчас он заметил, что лестница давно не мыта и на площадке второго этажа выбито стекло. Ключ плохо входил в замок. Николай Иванович, волнуясь, долго возился с дверью. В коридоре квартиры Аня почему-то заговорила шепотом, и Коташев, не сознавая этого, отвечал тоже шепотом. Из комнаты соседей выбежала собака; виляя хвостом, она закружилась вокруг Ани. Аня погладила ее и громко сказала:
— Какой чудесный пес! Это ваш?
— Нет, не мой, — радостно улыбнувшись и тоже громко ответил Коташев. — Но вообще это очень умная собака. У нее даже, кажется, есть какая-то медаль…
— Большая серебряная! — крикнул соседский мальчик из-за дверей.
У себя в комнате Коташев усадил Аню в кресло, к печке, снял с ее ног туфли. Он суетился, хотел вскипятить чай, хватался то за чашки, то за полотенце, брошенное утром на диван, и никак не мог успокоиться. Ему казалось, что если сейчас наступит в комнате пауза, тишина, то вся его жизнь пойдет прахом. Поэтому он говорил подряд:
— Вам удобно? Можно открыть дверцу, там еще есть жар… Сейчас мы поставим чай. Вы любите, вероятно, из чашки?.. У меня было гораздо больше книг, но в блокаду они пропали. Все никак не соберусь купить новый ковер… Вам тепло? Вот эти конфеты очень вкусные…
Аня с любопытством осматривала комнату и немножко церемонно спрашивала:
— Это у вас подписной Горький?
— Да, да, Анечка, тридцатитомный. В последних томах статьи и письма…
— А чей это портрет?
— Моей покойной жены.
— Какое у нее хорошее лицо, — сказала Аня.
Пауза все-таки наступила; но оттого, что она была вызвана определенной серьезной причиной, Коташев сразу успокоился. Ему было приятно, что лицо покойной жены понравилось Ане. Он был благодарен Ане за это. В глубине души он ощутил щемящую неловкость оттого, что именно сейчас, в этой комнате, возник разговор о жене, но Николай Иванович насильно подавил в себе эту неловкость. Он даже заставил себя подумать, что и жена не осудила бы его за Аню.
Коташев вскипятил чай, придвинул маленький столик к дивану, зажег настольную лампу и задернул шторы. В доме не оказалось никакой еды, кроме хлеба, масла и сыра. Аня нарезала хлеб аккуратными тонкими ломтями, намазала их маслом; Николай Иванович любовался тем, как она это делает. Глядя на нее, на то, как она пьет из блюдца чай, смешно дуя, чтобы он остыл, Коташев чувствовал, что ему ничего сейчас в мире больше не надо. И зима за окнами, и тикающие на стене часы, и печка, и пятно на обоях подле дивана, и календарь на столе — все было таким, каким должно было быть и остаться на всю жизнь.
— Расскажите мне что-нибудь, — попросила Аня. — У вас так тепло и мило, я буду сидеть и слушать.
— Хорошо, я расскажу, — начал Николай Иванович и взял обе ее руки в свои.
Он произнес эту первую фразу дрогнувшим голосом, и Аня поняла, что сейчас произойдет объяснение. Она еще не знала, как ответить на него, но и у нее замерло сердце. Это было так увлекательно и одновременно страшно и ответственно: пожилой человек смотрит на нее умоляющими, жалкими глазами, и она должна решить его судьбу. Испуг и гордость перемешались в ее душе.
«А что? Вот взять и выйти замуж, — подумала она, но ей тотчас же стало стыдно, что она так мгновенно может решить столь серьезный вопрос. — В крайнем случае скажу ему, что мне надо подумать. С Катей посоветуюсь… Только бы все запомнить: как мы шли, как я промочила ноги, как я сижу сейчас в чулках…»
— Я расскажу, — повторил Николай Иванович; голос его окреп; не отрываясь он смотрел в Анино лицо, захлебнувшись нежностью к ней. Он был не в состоянии сейчас подбирать слова, не знал, что скажет в следующее мгновение; ему казалось, что, какое бы бессмысленное слово он сейчас ни произнес, это и будет его объяснением в любви.
В комнату постучали. Прежде чем Коташев успел подняться, дверь открылась и вошла Варя. Она мельком, с любопытством взглянула на Аню, которая прикрыла необутые ноги юбкой, и поцеловала отца в щеку.
— Иду с репетиции, вижу в твоем окне свет, — сказала Варя. — Дай, думаю, проверю, что делается у моего одинокого старика отца. А он, оказывается, вовсе не в одиночестве!.. Меня зовут Варвара Николаевна, — обернулась она к Ане и протянула ей руку. — Как вы, вероятно, догадались, я дщерь Николая Ивановича. Что ж ты, папа, даже не предлагаешь мне снять пальто?
Варя взяла со стола бутерброд и, торопливо жуя, не присаживаясь, продолжала, словно не замечая смущения отца:
— Петр будет беспокоиться, что меня долго нет, поэтому я спешу. Петр — это мой муж, — объяснила она Ане.
Каждый раз, обращаясь к Ане, Варя внимательно оглядывала ее.
— Все-таки сними пальто, — сказал Николай Иванович. — Я могу позвонить Пете…
— Нет-нет, не надо, у меня еще масса дел. Ты не представляешь себе, папа, как трудно совмещать работу и семейную жизнь!
— Почему же не представляю? — улыбнулся Коташев. — У меня тоже когда-то была семья… Я совмещал. И мне даже удалось воспитать дочь.
— Вы учитесь? — спросила вдруг Варя у Ани.
— Учусь.
— Простите, где?
— В институте иностранных языков.
— А-а, — протянула Варя. — Ну, отец, я побежала… Проводи меня, пожалуйста, до дверей.
Кивнув Ане, она вышла из комнаты. В коридоре Варя вдруг заплакала и сказала Коташеву:
— Папа, ты смешон!
Он испугался, что в комнате будет слышен их разговор, и умоляюще замахал руками. Не вытирая слез, Варя хлопнула дверью и вышла.
Сгорбившись, Коташев постоял в коридоре. Когда он вошел в комнату, Аня была в туфлях и в пальто,
— Мне пора домой, — сказала она.
Он оделся и проводил ее до дому, говоря по дороге о пустяках.
В эту ночь он совсем не спал. Злости на Варю не было, и это его удивляло. Его мучило ощущение, что он долго перед кем-то притворялся, а сейчас понял, что притворялся. У него и раньше бывали короткие периоды, когда он сам себе надоедал: надоедали собственные привычки, даже собственный голос и манера разговаривать. В такое время он чувствовал себя хорошо только в клинике, на работе: там он не имел права распускаться. Его поддерживало в клинике уважение товарищей к нему и ощущение собственной необходимости.
Ранним утром — на улице еще была предрассветная мгла — Коташев поднялся, долго, медленно брился, выпил черного как деготь чаю, выкурил первую, утреннюю папиросу, от которой сладко закружилась голова, и пошел пешком в клинику.
Оттепель за ночь усилилась, улицы совсем развезло, приходилось идти балансируя руками, и эти усилия отвлекали его. Он шел наиболее длинным путем, выбирая любимые улицы. Стены домов были покрыты тоненькой корочкой льда. У Летнего сада, против Инженерного замка, проходя по короткому мостику, украшенному воинскими доспехами, Коташев вспомнил, как зимой сорок первого года он с трудом, задыхаясь и останавливаясь, взбирался где-то здесь на пригорок. Сейчас, оглянувшись, он поискал этот