рысаков, разносчики в цветных рубахах истошными голосами предлагали бублики и пирожки. Ковыляли слепые, припадочные, безногие и безрукие инвалиды. Скрипели телеги, груженые снедью для московских нэповских рынков. Любка совсем растерялся в кипящей толпе. Он и вздохнуть не успел, как чьи-то ловкие руки срезали его заплечный мешок с провизией и немногочисленными пожитками. Любка кинулся за удирающим пацаном. Да, куда там – верткий оборвыш скрылся в густо снующем люде. И Любка побрел вдоль сверкающих стекол Садового кольца, В голове его было гулко, глотка пересохла, а глаза устали от тьмы незнакомого, равнодушного и спешащего невесть куда народа. Долго он крутился по Кольцу, а к ночи снова прибило его к той же Вокзальной площади. Осенний вечер опустился на темнеющий город. Веселая заря мазнула оранжевыми бликами вычурные башенки вокзала, а у его подножья уже было темновато и серовато-синие тени выползли из затейливых закоулков, ожидая ночного часа.
Голод сводил Любкин желудок не на шутку, и его начало мутить. Он пристроился к блинному ларьку и долго смотрел, как уписывают люди блины. Вон один мужик – десяток, наверно, сжевал … Баба в цветастом платке подкатила к ларьку на извозчике. Видно с рынка, после продажи. Задрала подол и откуда-то, чуть не из срамного места, достала измятые рубли и щепотно стала навертывать блин за блином.
– Ты чего глядишь, жрать небось хочешь? – Голос раздался над самым Любкиным ухом, и он даже вздрогнул от неожиданности
– Ишь ты какой нервный, да нежный с виду. Мы сейчас это устроим.
Голос принадлежал молодому пареньку, на вид Любкиному ровеснику, одетому чисто, но с какой-то размашистой небрежностью.
– Из деревни? Плясать, голосить частушки можешь?
Любка обалдело кивнул утвердительно.
– Ну иди поближе к ларьку, да начинай петь и плясать, да хорошо делай, раззява!
Любка от неожиданности и повелительности тона не заметил даже, что его матерят и ругают. Послушно, привык за годы с Михаилом Петровичем быть в подчинении, побрел к ларьку и остановился перед бабой, что все клевала свои блины. И вдруг топнул ногой, топнул другой и, подбоченясь, пошел по кругу выписывать кренделя, да выделывать коленца, как на деревенских свадьбах. Вокруг собрались любопытные зеваки. Толпа обступила подпевающего самому себе Любку и начала дружно шлепать в ладоши
– Давай, давай, пацан, хорошо делаешь, по-нашему!
Любку слова эти и хлопки еще больше раззадорили. Он внезапно остановился и завопил во весь голос на деревенский манер – горловым – белым звуком:
Не целуй меня взасос – я не Богородица. От меня Исус Христос – все равно не родится!
Толпа раскололась визгливым смехом. Баба поперхнулась блином и зачертыхалась:
– Похабник-Антихрист, чтоб тебе язык на том свете выжгло!
А Любка, подстегиваемый улюлюкавшей толпой, выбил коленце и продолжал:
– Засолил капусту милка, – да забыл укропу, перепутал, где п … да, – засадил мне в ж..пу!
Толпа забулькала, заохала, закашляла. Внезапно баба прекратила чертыхаться, схватилась за подол и завопила:
– Ограбил, сволочь, держите его, держите, люди добрые! Что же это, а?! Кошелек срезал!
Толпа заворчала, завертелась, в ее гуще пошли водовороты Любку уже не слушали, глядели куда-то в сторону, вслед порхнувшему Любкиному знакомому, да бежавшей за ним вприпрыжку бабе, бросившей недоеденный блин на грязную, затоптанную мостовую. Часто дышавший пахан, потерявший где-то свой картуз, вынырнул перед Любкой, точно соткался из ночного воздуха, схватил его за руку и потащил в глухую черную тень, в глубины незнакомых переулков на вокзальных задворках, облюбованных таинственными незнакомцами, появлявшимися к вечеру и так же внезапно исчезавшими еще до рассвета. Хозяин дома, небритый, в трусах, но в валенках на босу ногу, встретил новичка вопросом:
– Как звать?
Петька, не зная сам почему, не задумываясь, ответил:
– Любкой меня кличут!
– Ишь ты – смелый. Пидорас, что ли?
Любка, не понявший вопроса, на всякий случай ответил:
– Женщина я …
– Ну ладно, ладно, разберемся, кто ты есть … Стирать, варить, можешь?
– Самое простое – картошку, щи, кашу.
– Сойдет. К вечеру приготовь человек на десять. Воры у меня разные – пацаны да мужики. Тертые, битые, крученые. Не очень показывай себя. Женщина, говоришь? Найдешь полюбовника – твое дело, но запомни: лягавых не жалеют. Рано ли поздно, в зоне будешь: на работу не выходи, повязок красных не носи, с ментами не кобелись, но и не подъебывай. Помни, ты – вор в законе! Пацаны соберутся к вечеру, тогда и решим, куда тебя определить. Ишь, морда у тебя ничего, смазливая, одеть, так и вправду за девку сойдешь!
Любка согласно кивал головой, вполовину понимая речь мужика в валенках.
К вечеру, действительно, к столу, накрытому белой скатертью, собрались «пацаны». Большинство потрепанные временем, войной, тюремными ходками и отсидками. Но среди изъеденных морщинами и запятнанных проседью бород мелькали и молодые лица. Ели обильно, еще обильнее выпивали, но компания была молчаливой. «Солидные» – как их определил для себя Любка. Внимательно, не перебивая, выслушали Любкину историю. Белокурый, верткий парень, что привел Любку в малину, носивший странное имя: «Щука», то и дело вскидывал на Любку смешливые глаза и подмигивал ему заговорщицки. Наконец, хозяин малины, еще более грузный за столом, отодвинул стул, подошел к плотно занавешенному окну и проговорил:
– Вот и женщину заимели мы в малине.
Кто-то за столом коротко хохотнул.
– Я и говорю – пидорас он, но свой человек. Без нужды – не донимайте Любку, не он в ответе, что тело у него мужское, а душа – женская Ты – хохотун – завтра пойдешь с Любкой на дело!!
– Да зеленый он, она, то-есть, – запутался говоривший
– И ничего, что зеленый Ты и поможешь и просветишь, чтобы почернел, да созрел…
– Вася – я же и говорю – завалит он нас, в штаны накладет и завалит!
– Я тебе не Вася, а Василий Семенович! Или «Черный»! Понял! И без трепотни! О деле поговорим позже, меж трех…
Белокурый только кивал в знак согласия. Хозяин поманил Любку и вместе с ним и белокурым выкатился в соседнюю маленькую комнатушку. Закрыв плотно двери, «Черный» присел на широкую постель и, глядя на моргающую, подслеповатую лампадку под угловой иконой, сказал:
– Теперь о деле всурьез. Ты, «Седой», место знаешь. Оно – хорошее и наживное, но трудное. Мы туда сначала Любку запустим…
На следующий день у московского Торгсина, учреждения, где новые власти скупали золото и драгоценности в обмен на жратву, появилась молодая парочка: Любка – в платочке, в новом цветастом ситцевом платье и туфлях на высоком каблуке, и с ней давешний белокурый «пацан» в черной «тройке» и огромной, надвинутой на брови кепке. Выглядела Любка вполне соблазнительно и даже вызывающе приятно. Мужики косились, а прохожие женского полу и среднего вида – осуждающе поджимали губы и покачивали головами. Никогда еще Любка не чувствовал себя так свободно и непринужденно. Платье туго обтягивало его довольно увесистый зад, бедра сами просились и пританцовывали, а высокие каблуки придавали походке упругость и легкость Взгляды мужчин вызывали у Любки приятный озноб и придавали особую оживленность и кокетливость его собственным взглядам и улыбкам. Давешний хохотун – «Седой» сначала стеснялся своей роли, но затем обвык и даже стал заигрывать с Любкой
– Ишь ты, и впрямь – девка, зад так сам и просится.
Любка помалкивал, и только глаза его обжигающе посверкивали. «Седой», осмелев, взял Любку под руку, продев свою кренделем. Со стороны глянешь – полюбовная парочка, а то и молодожены. Подойдя к Торгсину, парочка расцепилась, и Седой быстро затерялся в густой толпе. Любка же впорхнул по каменным ступеням внутрь здания, где был остановлен строгого вида дежурным, с револьвером на боку.