Так он оказался на Рижском вокзале. Сел в троллейбус и вышел из троллейбуса, держа в кулаке букетик ландышей.
Вышел и оробел. Потому что дома кругом – все крупней, чем в городе К., – громадные белые дома, и глазеют уже не тысячами, а миллионами одинаковых окошек. А под ногами еще и асфальта даже нету. Валяются лишь ржавые трубы какие-то да ломаные батареи парового отопления.
Оробел Пауков. Сунулся было туда, сюда. Не знает, куда идти. Робел, робел, а вдруг и видит – тихо сидит под деревом мужик в телогрейке и кирзовых сапогах.
Пауков и бросился к нему со своей бумажечкой.
А мужик он такой оказался очень сдержанный. Он бумажечку взял, почитал, повертел и спрашивает Паукова:
– Так и что?
– А не понимай я! – убежденно отвечает вошедший в роль Пауков.
Мужик тут остро глянул на Паукова и говорит:
– Стало быть, фройндшафт, камарад?
Ну, Пауков на это промолчал. Рукой ландышевой махнул только, что – да, дескать. А мужик не отстает:
– Ду ю спик инглиш?
А вот это Пауков сразу понял. Он и в школе, и в институте английский изучал.
– Ноу, ит из нот, – отвечает.
– Парле ву франсе, – вязнет мужик. И взгляд у него определенно нехороший. Даже можно сказать, злобный у него взгляд.
– Нон, – покопался в памяти Пауков.
– Итальяно? – осклабился мужик. А Пауков уж тут ничего отвечать не стал и просто протянул руку за бумажкой.
А мужик тот вдруг неожиданно быстренько вскочил и закричал тоненьким фальцетиком:
– Ах ты, курва! Штатника-фээргешника из себя корчишь, курвища! Лифтеру с «Метрополя» мозги пудришь!
И, схватив кусок ржавой трубы, бросился на Паукова.
Завязался жаркий бой. Нервный патриот съездил Паукова по спине, от чего замечательная пауковская куртка сразу же лопнула, а нейлоновая рубашка треснула.
Пауков подставил врагу подножку. Падая, лифтер ухватился за пауковский карман и вырвал его с мясом. Обозлившись, Пауков пнул распростертого лифтера, и у Паукова оторвалась подошва.
Пауков, совершенно потеряв чувство меры, хотел и еще пинать подлеца, но тот сделал вид, что окончательно умер.
Пауков тогда пощупал себя и свою одежду, плюнул, положил на якобы умершего мужика букет и потащился обратно.
Он был мрачен. Он летел в город К. и был мрачен. Он открыл дверь квартиры своим ключом и был мрачен. Он снова смотрел в зеркало и был мрачен.
– А вот был бы ты, Федька, в телогрейке, например, так ничего бы с тобой и не сделалось. Я помню, папочку нашего раз хотели подколоть в тридцать девятом году, а у них ничего и не вышло, – сообщила Паукову его старенькая мама, поднявшаяся с постели и тяжело передвигавшаяся на больных ногах. Пауков мрачно глянул на нее и сказал:
– Дала б лучше чего пожрать, мама. А то второй день не жравши, с Москвой этой.
– А я щас супчик разогрею, – обрадовалась мама. – Вкусный супчик, с тушенкой.
И она обняла сына. И Федька обнял ее и прижался колючей щекой к ее морщинистому лицу.
– Ты жениться, чего ли, ездил, Федька, – жалобно сказала старуха. – Так ты женись, на меня не смотри. Я как-нибудь. У меня тетка Катька пока первое время поживет. Ты о себе думай. Ты чего быстро вернулся-то? Ты женись. Ты чё?
– На хрен бы мне это сдалось, – пробормотал Федька, морщась.
И, СТОЯ В ОЧЕРЕДИ
И, стоя в очереди, какой-то человек злобно рассказывал, как всего раз за всю жизнь он купил в магазине хорошее сливочное масло.
– А было это в городе Красноярске в одна тысяча шестьдесят четвертом году, когда стоило оно уже три пийсят за кило, – злобясь еще больше, почти сатанея, высказался он, – и было оно белое-белое, как сало.
– Вот то-то и оно, – косясь на белый глаз злобного, опасливо вступил некий старичок, – масло которое хорошее, дак до того оно капризное, до того как стэрвочка заводская, хе-хе, что положишь его в помещение на бумажку – глянь, а оно уже и растаяло до состояния густых слез.
– А вот еще, – явно волнуясь, начала немолодая и много повидавшая женщина. И волновалась она не зря – история эта была центральной в ее жизни, и рассказывала женщина эту историю каждый день, включая и тот день, когда эта история приключилась, каждый день, потому что каждый день хоть немного да стояла в очереди, а если очереди не было, так она сама очередь находила. И рассказывала она всегда хорошо – ясно, взволнованно. Да и чем же она, к примеру, отличалась от артистки, к примеру, республики, которая лет двадцать подряд каждый день грустит со сцены о золотых временах и утраченных идеалах? А? Чем? Силой таланта и актерской откровенностью? Ну нет. Получку только ей, милочке квартирно- магазинной, платить некому – вот что, за такие представления, и все.
Она бы и сегодня рассказала все как есть про себя, все так, что все и приободрились бы и человеками себя почувствовали, но, видимо, не суждено ни им, ни вам узнать, что же было вот еще, потому что после слов «А вот еще…» в магазине-гастрономе № 22 «Диетпитание» начисто потух свет.
И стало тихо.
Стало тихо, как становится тихо везде на земле, где внезапно потухнет свет.
И все старались не шуршать, чтоб на них что-нибудь не подумали, но не думали они, кто на них будет думать, кто? Ведь ни думающих, ни тех, о ком они думали, нету. Не видно их в тьме гастронома № 22 «Диетпитание», скрыла их тьма диетическая совсем
Продавец бы свечурку пошел зажег принес, а ему тоже стало страшно – ай кто длинной лапой да как накроет бутылку «Московской», а на закуску не кусочек, а копилочку с надписью «Доплачивать до 5 коп.»…
Ну, тишина прямо стала как в кладбищенском склепе. И длится эта тишина и две минуты, и три, и пять, и темнота не рассеивается, потому что, видно, некому ее рассеять.
А за окном темь с фонарями.
А под окном шастают, шаркают прохожие, но никто в магазин не заходит – там в окнах топь теми – там темно, там, может, вовсе и не торгуют сегодня, там с утра был учет, в обед – переучет, в полдник – ревизия, а сейчас их всех уже в тюрьму увезли, там, может, деньги растратили и пьянствовали в ресторане «Парус» с командированными.
И вдруг резкий неприличный звук, исторгнутый из чьего-то ослабленного темнотой, тишиной и оцепенением тела, будто бы решил все. Внезапно зажегся свет. Вдруг все оказались в странном новом мире гастронома № 22 «Диетпитание», где:
…кассирша защищала аппарат «Националь» от темного хищения, как Ниловна Пашку, когда он собрался в кабак, обняв его так, что выступающие детали аппарата глубоко вошли в ее большую и наверняка белую грудь, обтянутую слегка серым японским свитером за 42 рубля.
Продавщица – «Душой исполненный полет». Она одной рукой слабо цеплялась за консервы «Окунь-терпуг в томатном соусе», расположенные на дальнем прилавке, другой – тормозила стопку лотерейных билетов на ближней витрине. Пузом, начинающим полнеть, она вминала в стенку внутреннего прилавка куб масла, а расшиперенные ноги ее касались проволочных ящиков. Левая – ящика с ряженкой, правая – с варенцом.