Георгия Иванова, Ремизова, Вячеслава Иванова. Чесались руки перевернуть вверх дном эту эмигрантщину, научить ее чему-то, показать, что значит настоящая литература… Вероятно, и тоска по Маяковскому, которого-де не хватает эмиграции – того же происхождения.
По этой или по другой причине, разница двух писательских генераций нашла узаконение в первом опыте истории эмигрантской литературы Г.П. Струве, куда «новые» вовсе не попали.
И все же, ни эти соображения, ни таланты и заслуги не дают еще основания говорить о писателях Ди-Пи, как об особой группе. Интерес к ним вызывается общей судьбой русской словесности за границей. Дело идет к тому, что она, не сегодня-завтра, попадет в руки Ди-Пи.
Через какие-нибудь четыре-пять лет мы останемся совсем одни. Старая формация уйдет, и ее уход будет беспощадным для нас. Она унесет писателей, редакторов, критиков, унесет читателей – те двести, триста человек, что еще следят за русским печатным словом, унесет журналы – свои создания. Не оставит ни кола, ни двора. Создавайте сами. А по части создания за нами не числится крупных дел. Не только оперы, балета, театра, но сколько-нибудь приличной библиотеки не устроили. Пришли на всё готовое. Ни одного умственного движения, вроде Евразийства или Нового Града не породили, ни одного Дягилева из нас не вышло, ни одного крупного редактора, вроде М.М. Карповича. Даже в самой позорной и ничтожной области эмигрантской жизни, именуемой «политикой», никакого своего слова не сказали, рассосались по старым партиям: пошли в солидаризм, либо ввязались в несконечаемую драку монархического ерша [9] с социалистическим карасем. Размеры ожидающей нас катастрофы ужасны. Мы останемся «голыми людьми на голой земле».
Уже сейчас встает вопрос: стоит ли писать? Ведь народилось то, что в десять раз хуже молчания, хуже небытия – никчемная литература. Она, как грибок, как плесень ползет по журналам, по газетным листкам, превращая их в резервуары дряни, перед которыми старушка «Нива» выглядит, как collection de maltres. Злые языки винят старческие дома во Франции: это, де, оттуда устремляется губительный поток. Может быть. Но почва для худой травы благоприятна повсюду, а прополкой никто не занимается. Через несколько лет словесный бурьян покроет все редкие васильки и маки, что еще виднеются в нашем поле.
Не сомневаюсь, среди новых эмигрантов найдутся люди, предпочитающие стоическое вскрытие вен жалкому погружению в болото пошлости и варварства. Но большинство, вероятно, захочет красоваться и, может быть, мечтает о новом литературном расцвете, подсчитывает силы. Есть у нас Багратионы!..
К таким виталистам во что бы то ни стало бесполезно обращаться с мыслями и рассуждениями. Мое слово к тем, которые не на всякую жизнь согласны.
Какие соображения можно привести в пользу продолжения эмигрантской литературы? По-моему, только одно; его лучше всего выразить словами Наполеона: «если в пушке осталось последнее ядро, его надо выпустить, быть может, оно-то и поразит врага».
Утешительного в этой философии не много, но это единственная наша философия. Мало надежды «поразить», вернее, пролетим мимо и шлепнемся в лужу, но какое-то «быть может», все-таки, остается. Если новоэмигрантскя литература захочет сыграть роль последнего ядра, она должна твердо знать, что существование ее определяется только этим «быть может».
Полагаю, что это не так уж мало. Наполеоновское «быть может» совсем не то, что русское «авось». В устах человека, обязанного своими победами умению стрелять, выпуск последнего ядра – не простой пиротехнический эффект. Это значит, что не упущена ни одна из действительных возможностей «поразить». [10]
* * *
Для нас это, прежде всего, отказ от писательства, привившегося на Руси с легкой руки Хлестакова: «придет фантазия сочинить что-нибудь»… или: «в один вечер всё написал, всех изумил». Литература «последнего ядра» не может быть пописыванием от нечего делать, а ее продукция – произведением одного вечера. Это литература семи потов и некоего клятвенного обязательства. Клятвы у нас дают какие угодно: отстоять блокированный Берлин, свергнуть большевизм, восстановить Учредительное Собрание или монархию, но никогда не дают обязательства писать хорошо. Ныне без такого обязательства нельзя. Нельзя также браться за перо из простого тщеславия, с единственной целью прославиться. Ведь даже из тех миллионов стихов, статей, романов, что выносятся в мировой океан словесности мощными реками печатной продукции всех стран, – редкое произведение не погружается тотчас же на дно.
Если такова судьба произведений, имеющих свою страну, свой народ, то что сказать про нашу бездомную дилетантскую литературу? Она не только не мощная река, но и не ручеек, – едва заметная струйка, теряющаяся в песке, неспособная пробиться к морю. Честолюбец, связывающий свою судьбу с таким потоком, смешон. Ему и перед своей эмигрантской аудиторией не блистать и не срывать аплодисментов. Для этого нужны особые, нелитературные заслуги. Самое большее, на что он может рассчитывать, это быть упомянутым в рецензиях Ю. Терапиано и К. Померанцева. Никаких лавров заграница никому не сулит – один терновый венец. Грех староэмигрантского писательства в том, что оно об этом венце и слышать не хотело, гналось за лаврами. Свое изгнанничество ощутило, в лучшем случае, как личную драму, но ни исторически, ни культурно, ни общественно не пережило. Вело себя не Иовом многострадальным, а промотавшимся аристократом, думающим только о том, как бы сохранить фрак и монокль, чтобы быть принятым в гостиных. Таким же неправедным житием отличалось гениальничающее поколение Поплавского. Судьба его, действительно, печальная, но оно было ниже своих страданий, пришло в литературу не с душевным состоянием, которое единственно достойно [11] писателя-изгнанника.
Если новая эмиграция проявит волю к жизни, она обязана исполнить то, чего не сделала старая. Ее литература должна стать подлинно эмигрантской.
Писать в эмиграции – миссия.
Знаю, что слово это воспринято будет по-красновски, по-меньшевистско-эсеровски, по- солоневичевски. У эмигрантских политических партий, без различия направлений, существует то же самое утилитарное отношение к литературе, что и у большевиков. В теоретических рассуждениях кое-как еще признают автономию искусства, но практически, все как один полагают, что если за границей стоит им заниматься, то единственно в политических видах. Потому политика и ловчила всегда захватить бразды литературного правления. Прочтите в воспоминаниях М.В. Вишняка о «Современных Записках», как Милюков не пускал в «Последние Новости» Гиппиус и Мережковского за любовь их к Пилсудскому. И это в такое время, когда о декабризме Пушкина, о якобинстве и бонапартизме Давида, о левом эсерстве Блока и Белого, принято было говорить, как о политике, не подлежащей общему суду и оценке. Пусть те же Гиппиус и Мережковский сами терроризовали меньшую братию всевозможными призывами к «борьбе», их грех совсем иного порядка, чем грех профессионалов-политиков, вроде Милюкова. Политика для художника, как всё остальное в мире, – только липовый цвет, сок которого идет на выработку меда искусства. Вообще, воспоминания редактора «Современных Записок» – «самого либерального и самого культурного журнала эмиграции» – прекрасное свидетельство всегдашней зависимости литературы от партийщины. Легко представить редакции других, менее либеральных и менее культурных журналов.
И всё же, эмигрантская ждановщина в былые времена не принимала таких пугающих форм, какие приняла с появлением нас, «новых». Это из нашей среды стали выходить манифесты и призывы покончить с аполитичным писательством раз навсегда, подчинить печать задачам эмигрантской политики. Да и призывов не надо было, мы принесли тип писателя, которого не требовалось обламывать и загонять в ярмо политики, мы в этом ярме родились и никакого другого назначения литературы не понимали. Начали-то, ведь, [12] как раз с этого – с ужасов большевизма, с преступлений Сталина, с «Исповеди Белобородова», с «Тайн Кремля». Об одном деле Тухачевского написали столько, что хватит на десять голливудских фильмов. Ублажали старушек и генералов рассказами о «государе потаенном», который-де и до сих пор (сами видели) ходит по русской земле. Писали в угоду самой мелкой, самой обывательской политике, похожей на бабье любопытство: учуяв спрос на ходкий товар, действовали в стиле Остапа Бендера, продавшего за крупные деньги листок, исписанный загадочной грамотой, какому-то американцу, исколесившему СССР в поисках рецепта «первача».
Конечно, отчего не продать, раз существуют чудаки, готовые платить? Но вовсе не обязательно такой листок выдавать за беллетристическое произведение. Между тем, монархическая девственность