русской души, либо ее извечное тяготение к «свободе» подносились в «художественной» форме романов и драм. Форма представляла затасканный советский штамп, но авторы норовили выехать на политической новизне сюжетов.
Опасность была столь велика, что одно время казалось, будто иного творчества у новой эмиграции и не будет. Бог пронес злое поветрие, но нет уверенности, что многие и сейчас, на вопрос о миссии нашей литературы, не ответят в привычном смысле.
* * *
Здесь, чувствую, не обойтись без некоторых рассуждений. Конечно, существование за границей русской литературы – факт политический, более политический, чем шумиха монархистов, социалистов, солидаристов. Для Лубянки получение Буниным Нобелевской премии было во стократ скандальнее всех дней непримиримости и всякого пикетирования советских посольств. Не партийная, а творческая Россия за рубежом – предмет ее беспокойства. Пока она существует, дух Банко не перестанет смущать покой Макбета; убийца знает, что не его детям, а потомству убитого владеть царством.
Кто так поймет политическую роль литературы, с тем не будет разногласий. Но это совсем не то, что [13] господствует у нас. Важно сейчас не «како веруеши», а «како пишеши». Политическая задача не в том, чтобы привить писателям благонамеренные тенденции, а в том, чтобы не дать пресечься породе пишущих. Разумею – пишущих хорошо.
Такая точка зрения не исключает, но предполагает, почти требует, наличия политической мысли и интереса к политике. Было бы печально, если бы наше писательство лишилось важнейшего вида сырья для своей промышленности. Не говорю уже о важности политики для формирования личности, без которой не бывает писателя. Пусть он, как Мережковский, увлекается кем и чем угодно, лишь бы не забывал, что политика для него, – только сырье, виноград для винодела. Кто этот виноград выносит на рынок tel quel, тот простой торговец – разносчик. Писатель тот, кто претворяет его в вино. Выбор сорта винограда и способ его обработки – одна из тайн творчества. Но именно здесь и сказывается губительное влияние партий и «направлений», искажающих литературных процесс. Вот почему – долой партийно-политическую тиранию, но да здравствует свобода политической мысли!
Ее нет в эмиграции. Да нет и мысли вообще. Какая мысль у «политики», представленной гниющими обломками разбитого российского корабля? Это такой виноград, что в рот не возьмешь – плюнешь. Ретроградство, реставраторство, археология правая и левая – вот наиболее корректные слова для ее определения.
Историкам не так легко будет назвать хоть одну сколько-нибудь значительную, либо оригинальную политическую идею, рожденную в эмиграции, если не считать таких, как «Руки прочь от Советской России», «Царь и Советы». Никогда эмигрантские политики не были страшны большевикам, да ничего подлинно антибольшевистского в их деятельности и не заключалось. Большевиков они поругивали для приличия, а всю страсть, весь талант вкладывали в борьбу между собой. Их враг номер первый находился не по ту, а по эту сторону границы, и здесь «правые» с «левыми» сводили столетней давности счеты. Будь у них сколько-нибудь чувства ответственности, им бы не героями рисоваться, а посыпать голову пеплом. Между тем, затеяли драку на реках вавилонских, винят друг друга в случившейся катастрофе, каждая сторона упрекает противную в том, что годы испытаний [14] ничему ее не научили, каждая полагает, что сама она многому научилась. По мере старения темы и участников спора, он принимал всё менее привлекательные формы, пока не выродился в нечто крайне неприличное.
Можно поздравить тех новых эмигрантов, что не прельстились ни одной из существующих партий. Бывают времена, когда достойнее не иметь цельного политического мировоззрения, чем проникаться ветхозаветными верованиями. Лучше откровенная нищета и нагота, чем нелепое маскарадное тряпье.
Никакой миссии у политиканствующей эмиграции не было и нет.
Политическая миссия русской словесности за границей – в удержании писательского уровня на степени, достойной великого века нашей литературы.
* * *
В СССР, даже в случае отмены стеснений, долгое время нельзя будет хорошо писать. Почва отравлена вкусами 80-х годов, произведениями третьего сорта, обилием писателей, которых попросту надо гнать из литературы. Очищения жаждет и эмигрантская печать. Беллетристические отделы нашей периодики превращаются в рассадники зверобоя и дубняка.
Уровень угрожающе опускается. Необходимо спешное отделение хорошо пишущих от пишущих плохо. Операция эта – сама по себе трудна, но за нею встает вопрос: останется ли после нее что-нибудь, наберется ли хоть малая горсть чистого золота? Тут можно отвечать с известной долей смелости: не будь такой горсти, и разговора бы не зачинали. Новая эмиграция успела кое-что дать, во всяком случае такое, что может служить учредительным фондом для развития дела.
Прежде всего стихи.
Этот вид творчества переживает сейчас период, сходный с тем, какой был сто с лишним лет тому назад, когда Макар Девушкин говорил: «за стихи сейчас секут-с». Их тогда не принимали, они не были литературой, воскресли лет через пятьдесят. Боюсь пускаться в рассуждения о чужих странах, но у нас наблюдается ритмическое чередование эпох стиха с эпохами прозы. Если бы не аномалия, именуемая Тютчевым, [15] то после тридцатых-сороковых годов стиха совсем бы не было до самого конца девятнадцатого века. Сейчас, по всем признакам, мы переживаем то же время его заката. Больших событий на почве стиха уже не будет.
Но на этом кончается аналогия с девятнадцатым веком. Тогда место поэзии заняла проза, повалила густая толпа Тургеневых, Достоевских, Писемских, Гончаровых, Толстых. В наши дни, как в эмиграции, так и в Советском Союзе, несмотря на выпуск великого множества пухлых романов, очерков, рассказов – проза явно не в силах подняться на должную высоту. Нет прозаиков. Трон остается незанятым. И вот – объяснение живучести стиха в нашем столетии. Его век продлен не собственной силой, а отсутствием противника. Он живет по милости прозы, не явившейся на дежурство.
Но как бы то ни было, здесь, в эмиграции, мы должны быть ему благодарны за эту живучесть. Чем были бы мы без наших поэтов? Слабых произведений и у них достаточно, но литературный ковчег завета, преемственность со славными временами, вкус, артистизм, живут у них, а не у прозаиков. Выражаясь советским языком, поэзия в новоэмигрантской литературе занимает «ведущее место». Да если и имена называть, так все они там. По крайней мере, три бесспорных: Кленовский, Лидия Алексеева, Иван Елагин. С Елагиным что-то случилось, он идет по «потухающей кривой», есть опасение, что совсем потухнет. Но начал он блистательно. Имею в виду его военные беженские стихи. Они и сейчас волнуют, как десять лет назад, и не перестанут волновать. Им суждено остаться в саду русской поэзии. Ни в Советской России, ни в России заграничной никто не писал так о пережитом нами светопреставлении. Военные стихи К. Симонова кажутся паточными рядом с елагинскими. Что же до эмигрантской лиры, то ни одна струна в ней не дрогнула в ответ на небывалые громы. Она осталась немой, оглушенной, как воробей пушечным выстрелом. Много болтавшая об апокалипсисе, она не заметила, как небо действительно свернулось в трубку и как вышел зверь о семи головах. Эта слепота к величайшему посещению Божию – род греха. Сознание его ощущается в недавно появившихся стихах Игоря Чиннова: [16]
Ты думаешь о рифмах – пустяках, Ты душу изливаешь – вкратце. Но на двадцатый век тебе в стихах Не удается отозваться.
Этот век не по плечу нам. Тем значительнее редкие случаи проникновения в искусство его страшного, как дрожание земной коры, гула. Подслушав его, Иван Елагин отменил поэзию сиренево-серого вечера и первозданно-чистой души. Его победа была, до некоторой степени, скандалом в эмиграции, потому что означала победу школы Пастернака, Цветаевой и темнеющего за ними силуэта Маяковского. Акмеистический птичник не мог принять нового поэта иначе, как гадкого утенка. Но у него есть всё, чтобы выплыть гордым лебедем. Если не выплывет, то по своей вине.
Не ласково встретили и другого большого поэта Д.И. Кленовского. Правда, исключительное его дарование отмечено было с самого начала Н.Н. Берберовой, потом последовало признание («он наш») со