стих находил. Раза два в неделю, под вечер, он отправлялся в лес, что за господской усадьбой, и долго ходил взад и вперед по полям, в самом глухом месте, да такой печальный, бледный, что когда его увидала там случайно тетка Ганка, проходя мимо с вязанкой хворосту, то так испугалась, что бросилась сломя голову в село и шепотом сообщила мужу, что с ковалем-де творится что-то неладное; как бы он, чего доброго, руки на себя на наложил: «Щось винь дуже задумався».
— А ты ж думала як? Так як ты, що зовсим не думаешь? Звисно, чоловiк письменный… — успокоил старый Прохор жену, а сам все-таки надел шапку и пошел по направлению к лесу, задумчиво покручивая ус.
Через минуту до уха его донеслись мощные звуки песни. Он узнал голос коваля и повеселел.
— Я ж кажу, дурна баба, — заключил он и вернулся домой.
Крестьяне Забавы обязаны отчасти ковалю некоторым возвышением уровня своего благосостояния. По его совету они сняли в аренду у помещицы мельницу, кабак, купили небольшой лес с рассрочкой платежа и не продавали его на дрова, а употребляли на поделки: корыта, ульи, ободья, лопаты и так далее. Этими работами они занимались зимой и свои произведения сбывали на ярмарках в соседнем городе. Такими красками описывали Печерицу забавские мужики, любившие беседовать со мною о своем любимом «добром» ковале, после того как он уехал из Забавы, а я остался один в его убогой хижине.
Это фотографическая карточка, снятая с человека в тот момент, когда он, тщательно причесав волосы, расправив усы, аккуратно приладив галстук и принявши грациозную позу, самым приветливым образом улыбнулся… Не видно глубокой морщины на лбу, не просвечивает проседь в волосах, не заметна заплата на сапоге и прореха в сюртуке… Так вспоминаете вы о близком человеке, с которым долго жили, которому обязаны несколькими относительно счастливыми минутами жизни. Пусть он останется в вашей памяти светлым, улыбающимся образом. Не нужно стонов, не надо морщин, заплат…
Добрый товарищ! Пусть и у меня будет твой улыбающийся, светлый портрет. Я записываю его с чужих слов, потому что мне самому ты представляешься под несколько другим углом зрения…
Как-никак, а для меня Печерица был только ни пава, ни ворона, с железными мускулами, с крепкими нервами, а все-таки ни пава, ни ворона… Когда он, бывало, вечером засядет за книги и через несколько минут зашагает в волнении по крошечной площадке пола (где эти упражнения были возможны), то в его тревожном, беспокойном взоре я ясно вижу ни паво, ни вороньи сомнения и колебания; если в эту минуту войдет кто-нибудь посторонний и Печерица начнет с ним разговор, толковый, разумный разговор, твердым голосом и с видом власть имеющего, то я прекрасно знаю, что на сердце у него скребут кошки… Вся разница между ним и мною только та, что я, так сказать, постепенно спускался с вершин Кавказа, тогда как он вырастал из земли.
Грязь, серое небо, кислятина какая-то… Целый день прохандрил. До обеда, по обыкновению, занимался уроками. Мальчуган, как назло, учился отвратительно. Ни за что не могу добиться, чтобы он держал тетрадь по-человечески. И, главное, совсем ведь неудобно: туловище гнется в три погибели, буквы лежат, словно спать захотели… Мамаша тоже лимоном выглядели сегодня… А она положительно недурна: пухленькая, маленькая блондинка… Гм, «блондинка — это масло»… Кто, бишь, это сказал?… Эх, выпить бы, что ли! В воспоминания, в воспоминания!
Это было в Балаклаве. Я находился в периоде скандала… Я думаю, мне не нужно много распространяться об этом скандале, чтоб сделать его понятным для вас, «прекрасная читательница»; ведь и с вами тоже случился скандал?… Так уж для разнообразия — лучше об вас.
Вы тогда — помните? — только что окончили институт, распрощались со слезами на глазах с обожаемою maman, не менее обожаемыми подругами, с нежно любимыми классными дамами — Бог с ними! они бывали по временам немножко злы, немножко «пронзительны», но кто будет вспоминать об этом в торжественный «разлуки час»! — обещали никогда не забывать их, писать очень, очень часто и приехали домой, в деревню, где вас встретили счастливые, торжествующие родители, устроившие по этому случаю бал…
Ах, какое это было время!
Лето стояло прекрасное. К вам приехала погостить подруга. Вы читали романы, ходили гулять в лес, ездили верхом, катались в лодке в сопровождении соседей — помещиков и молодых людей, что из города приезжали, — прекрасного народа, в перчатках и без оных, с консервативными и либеральными убеждениями, но вообще так же невинно чистые душою, как были вы и ваша уважаемая подруга. И всё кругом гармонировало с этой невинностью и чистотой. Воды пруда были так прозрачны, так благоухали в саду, так беззаботно пели птички… Сколько было смеху, споров!
В теплую, душистую ночь, когда звезды задумчиво теплились на темном небе, а луна то выглядывала из-за облачка, то снова пряталась в него, как бы сконфуженная поэтами прежних дней и мечтающими барышнями, вы, в легких, воздушных платьях, обнявшись с подругою детства, тихо скользили по усыпанным дорожкам сада и жарко разговаривали. Ваши прекрасные лица, освещенные серебряным светом луны, были торжественно спокойны, и только расширенные, потемневшие глаза свидетельствовали о внутреннем возбуждении. Вы беседовали и мечтали вслух о будущем, о счастье, строили планы жизни, в которых несколько не сходились с подругою: она больше уважала блондинов, вы — брюнетов… Да, блондинов и брюнетов, почему бы не так? Во-первых, глядя на жизнь с этой точки зрения, вы это делали не серьезно, а так, больше из снисхождения к подруге (она то же самое думала относительно вас); во-вторых, если отбросить частности, то что такое, собственно говоря, жизнь, как не прогулка рука об руку с избранным сердца к некоторой туманной и неопределенной цели, — вроде «истины, добра, красоты», — прогулка с приятными остановками для отдыха, более и более частыми, причем под рукою всегда имеется услужливый лакей, чтобы поставить стулья, — между тем как волосы ваши начнут серебриться, силы слабеть, а вокруг появится румяное потомство, которое сначала пойдет с вами рядом, а потом закроет вам глаза в одном прекрасном месте и будет продолжать то же шествие дальше?… Право, — отчего не сказать правды? — это было очень мило… И зачем вспоминать Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну? Разве всё это исключает возможность труда, более широких, даже либеральных, воззрений? Разве если бы Афанасий Иванович получил другое воспитание…
Ах, какое это было время!
Гуляли ли вы таким образом с подругою, спорили ли и хохотали ли с молодежью, взгрустнулось ли вам и вы садились за фортепиано, из-под ваших нежных пальцев вылетали печальные, стонавшие нотки, а на глазах появлялись непрошеные слезы, бог весть о чем, — вы всегда были вполне безопасны: вы знали, что над вами распростерты заботливые руки нежных родителей, составляющие границу — от сих до сих — вашим шалостям и печалям, чтобы со временем уступить свое место другим рукам, которые и оберегали бы вас до гробовой доски…
И что же? Как только стал желтеть лист на дереве, только что послышалось первое дуновение осени, вы почувствовали, что с вами происходит скандал… Это был скандал такого же типа, как тот, что вышел со мною.