сидела у окна, положив оба локтя на стол и закрыв лицо руками. На диване дремала какая-то ветхая старушка салопница, а тетушка, в виде бездыханного трупа, лежала на кровати, прикрытая простыней. Еще не принесли ни стола, ни свечей. Комната была не убрана. Подсвечники стояли на вчерашних местах; на полу валялись черепки разбитого блюдечка; из полуоткрытого шкафа выглядывало розовое атласное платье; портрет Женечки, окруженный цветами и лентой, улыбался на комоде…
1880
СУВЕНИР
(Рассказ)
Маленький, с объективной точки зрения и гроша не стоящий сувенир, в виде револьвера системы Лефоше, с ослабевшею пружиною, гладким, истертым стволом, расшатанным барабаном и кусочком ремешка на конце полинялой ручки. Это, однако, одна из самых драгоценных моих вещей. Он всегда лежит у меня на письменном столе, исполняя мирные обязанности пресс-папье, и не имеет в себе ровно ничего, что напоминало бы о смерти и разрушении; напротив того, через согнутый на сторону курок и собачку проходит голубая ленточка, как щегольской галстук на шее молодящегося, но развинченного «дядюшки», который старается еще сохранить молодцеватость мышиного жеребчика, но ничьей добродетели уже угрожать не может, а на боковой стороне, на дереве, нацарапано самыми нежными каракульками: «Souvenir».
«Souvenir» написано рукою женщины, то есть, по совести сказать, девушки. Рядом моею собственною рукою изображено: «Жизнь есть борьба правил с исключениями». Не помню, по какому случаю сделана мною эта надпись. Было ли то следствием любви и юности, когда сердце стремилось к широкой жизни, а голова, наполненная богатым запасом латинских склонений и неправильных глаголов, — к не менее широким обобщениям; или эта меланхолическая формула явилась результатом бесчисленного множества случайностей, сыпавшихся мне на голову, — повторяю, не помню. Знаю только, что это было накануне злополучной дуэли, о которой — ниже. Но мне до сих пор очень нравится это изречение, и я спокойно, с философским вздохом, произношу его при всяком фокусе событий, когда другие теряются и восклицают: «Какой реприманд неожиданный!» Для меня значительная часть сегодняшних исключений завтра может сделаться правилом, и наоборот. С другой стороны, даже самые упорные исключения, никоим образом не могущие стать правилом, по причине своей внутренней несостоятельности, тем самым уже осуждены на погибель, и это не может не доставлять некоторого утешения…
Мой револьвер играл роль в одном таком исключении. Я помню, в первый момент схватил его с ненавистью и начал ломать изо всех сил. Курок и винты поддались, механизм испортился; я устал и вспомнил свою формулу…
Какие бы подлости ни выкидывала иногда жизнь, любовь все-таки — самое прочное, неизменное «правило». Мало-помалу я примирился с сувениром и вернул ему прежнее значение — трогательного, только трогательного, воспоминания.
Дело было года три тому назад, зимою. Я ехал в село Выжимки — в качестве сельского учителя, и Надежда Александровна тоже в Выжимки — в качестве фельдшерицы. Очень приятно. Мы путешествовали по железной дороге, в третьем классе, и сидели друг против друга, возле окна.
Поезд уже давно миновал стрелки (мы познакомились на станции N.) и мчался на всех парах, слегка покачиваясь и гремя цепями. Вечерело. Вагон тускло освещался двумя фонарями. Было душно и сыро. Возле печки, посередине, столпилась кучка рабочих; они усердно подкладывали дрова, хранившиеся под ближайшей скамейкой, и курили махорку. Некоторые поскидали сапоги и сушили онучи. Ближайшая барыня громко чихнула и подняла ламентации. Отставной военный, в полинялом сером плаще и фуражке, с красным, засаленным сзади околышем, присоединился к ее партии. Толстый купчик флегматично плевал; какая-то старушка спокойно допивала сороковую чашку чаю, с трудом наливая из большого, как бочка, медного чайника. Котомки, котомочки, мешки, подушки. Проход украшался живописною коллекцией ног спавших пассажиров. Лапти и валенки распространялись прямо на полу, из-под скамеек; сапоги, калоши, башмаки занимали положение повыше. С потолка капало, стены были влажны, стекла окон изукрасились толстым слоем морозных узоров.
Раздался протяжный свисток, хлопнула дверь, и в густом облаке пара явился кондуктор.
— Билеты ваши, господа! Билеты! Покажите билеты! В Р. кто остается?
— Ах, кондуктор! Наконец-то!.. Пожалуйста!.. Здесь совсем сидеть невозможно!.. Махорка!..
— Кондуктор! что это у вас за порядки!.. Сапоги… Ффу-ты!.. А деньги небось берете!
— Мы, господин, ничего… Мы бросили. А что, например, сапоги — так мы тож денежки платим! Не нравится — ступай во второй класс!
— Хорошо, хорошо! Билеты ваши! Я вас, сударыня, если угодно, переведу во второй класс. Поезд сейчас остановится — вы и пересядете.
Кондуктор будил пассажиров, прекращал споры, надрезывал билеты, подшучивал над бабами, улыбался дамам и вообще вел себя приятным джентльменом.
— А вам, сударыня, не угодно перейти другой вагон? — обратился он к Надежде Александровне, когда очередь дошла до нее.
Надежда Александровна взглянула на него те то с гневом, не то с удивлением, пожала плечами и ответила не без резкости:
— Нам и здесь очень хорошо!
Мне чрезвычайно понравилось это «нам».
— К тому ли еще привыкать придется! — прибавила она через минуту, как бы про себя, и устремила глубокий взгляд на окно, из которого, впрочем, ничего не было видно.
Поезд остановился у станции и через пять минут тронулся снова. Дама и офицер ушли. Группа у печки разместилась под скамейками. Вагон погрузился в глубокий сон. Воздух наполнился храпом, сопением, сонными вздохами и сернистым водородом. Надежда Александровна продолжала смотреть в окно.
Высокая, деликатного сложения блондинка, лет двадцати, с темными бровями и низеньким, несколько тяжелым лбом. Правильный, аристократический овал нежного лица, изящный, прямой носик и большие серые глаза, глубокие и серьезные. Густые волнистые волосы, подрезанные до плеч, были откинуты назад и свободно рассыпались по стоячему воротничку синей суконной блузы, подпоясанной