— Аполлинарий Филимоныч!
Потом повернулся ко мне (я стоял у окна) и повторил:
— Аполлинарий Филимоныч!
Затем подошел к столу, положил на него фуражку, а сам опустился на стул и сразу вспотел.
— Очень приятно! — поспешила к нему на помощь Надежда Александровна. — Вы чем же здесь занимаетесь?
Он посмотрел на нее как бы с испугом, щелкнул каблуками, очевидно подражая Егору Матвеичу, хотя и неудачно, и возопил:
— Писарь! — Потом прибавил более спокойно: — У меня вся волость в руках, потому — што ни делается, то всё я. Ко мне заезжал вчера становой, Егор Матвеич, и говорит: «Што ты, друг мой Аполлинарий Филимоныч, к новым приезжим не сходишь познакомиться?» Мы с ним всегда так: он мне —
Аполлинарий Филимоныч вдруг остановился и молча потел до тех пор, пока ему в голову не пришел счастливый вопрос:
— Вы умеете танцевать?
Надежда Александровна улыбнулась. По мере успокоения его круглое, с широкими скулами лицо всё больше и больше угрожало взрывом смеха.
— Нет, не танцую, — отвечала она, — а что?
— Так… Егор Матвеич, мабуть, жениться будет… С поповою дочкою. Уже все балакают.
Я ему уже говорил: «Ты, Егор Матвеич, смотри, штоб непременно музыка была!»
— А между крестьянами у вас много знакомых? — спросила Надежда Александровна.
Аполлинарий Филимоныч как будто немножко обиделся.
— Какие ж у порядочного человека могут быть знакомства между крестьянами? Так, по делам, всех знаешь, а штобы знакомства, компанию водить — этого у меня не заведено. Известно — мужик, необразованность!
— А вы — очень образованны? — Надежда Александровна вдруг рассердилась и смотрела на него вызывающим образом.
— Прощайте! — Аполлинарий Филимоныч взялся за фуражку, совсем обиженный.
— Куда ж вы так скоро? — вмешался я. — Посидите!
— Нет уж, прощайте!
Церковь была полна народом. Белые шубы, черные, серые, рыжие свитки; огромные головные платки баб, целые огороды желтых и голубых цветов и бинд на головах девок. Весна была на исходе, но кожухи еще были на всех, как будто по зимней инерции. Грудные ребята плакали, проголодавшись, в ожидании причастия. Мужики клали усердные поклоны; парубки, в зеленых и красных поясах, черных свитках и белых шароварах в смазанные дегтем сапоги, стояли отдельной кучкой и изредка пошушукивались. Два больших освещенных солнцем столба пыли косо падали от окон. Со двора доносилось веселое щебетание птичек.
Я стоял на правом клиросе в качестве регента и с трудом справлялся со своим хором. Надежда Александровна вошла, когда пели «Верую». Она поразила меня своим видом, казалась очень взволнованною и смотрела в одну точку растерянными, большими глазами. По церкви пронесся шепот. Мужики расступились и дали ей дорогу. Парубки толкали друг друга в бока и улыбались; девки с любопытством заглядывали ей в глаза; две-три старухи взглянули на нее с состраданием и покачали головами. Аполлинарий Филимоныч набожно перекрестился на левом клиросе.
Она подошла ко мне, остановилась на некотором расстоянии и словно окаменела до того момента, пока о. Иван не начал проповеди. Это бывало чрезвычайно редко, и потому в толпе произошло значительное движение. Все почему-то высморкались, откашлялись и подошли ближе.
— Много грехов вкоренилось в человеке, много плевел завелось на ниве Господней! Пьянство, лень, стяжание, блуд… Богатую жатву собирает диавол! Но все эти пороки, порознь и даже вместе взятые, — ничто в сравнении с той язвой, которая в самом корне подтачивает сердце человека и уподобляет его сосуду, наполненному змеями!
— Ох, Господи!..
— Берегитесь лжеучителей! — с чувством воскликнул оратор, простирая руку в нашем направлении. — Они приходят к вам… — и так далее.
Тысячи глаз повернулись в нашу сторону. Надежда Александровна вдруг снова очнулась, вспыхнула до ушей и почти выбежала из церкви. Это было ужасно неполитично.
Подходя к бане, после церкви, я заметил, что ворота Надежды Александровны выпачканы дегтем. Она лежала на кровати, зарывшись лицом в подушку, и не заметила моего прихода. На полу валялось какое-то разорванное письмо; на столе лежал револьвер.
— Надежда Александровна!
Она вздрогнула и быстро поднялась. У нее был очень болезненный вид и веки покраснели.
— Ах, это вы! — сухо сказала она и отвернулась. — Садитесь, пожалуйста!
Это было ни на что не похоже! Впрочем, весьма вероятно, что она не знала про мою любовь. Я никогда не говорил ей об этом. Она всегда так направляла разговор, что признание было решительно невозможно. Больные, гигиенические условия и прочее — и ровно ничего о себе. Странная, гордая девушка! Я знал наверное, что она ни с кем не переписывалась. Я составлял ее единственную поддержку; но она как будто досадовала на меня за это и никогда не благодарила, если мне случалось оказывать ей