чувствовал себя полноправным зрителем в ртом нарядном бархатном, блещущем позолотой и хрусталем зале, который то погружался в мягкий полумрак, когда начиналось действие, то вновь озарялся сотнями огней во время антрактов.
Но, пожалуй, всего этого было чересчур много для подростка, попавшего в столицу из тихого уездного города. Жадно, без оглядки отдавался я всем разнообразным впечатлениям, можно сказать, захлебывался ими и не понимал, почему так озабоченно хмурится отец, когда я рассказываю ему о том, где побывал и кого видел.
Почему-то его, человека таких широких интересов, теперь больше всего занимало одно: успел ли я догнать свой класс. Он чувствовал, что гимназия заслонена от меня другими впечатлениями, несравненно более сильными, и это не на шутку тревожило его.
По старой памяти он ожидал, что я, как и в Острогожске, стану рассказывать ему самым подробным образом обо всех учителях, товарищах по классу, о своих школьных успехах и неудачах, и его гораздо больше радовала пятерка у меня в табеле, чем известие о том, что Глазунов и Лядов написали музыку на мои слова.
Мне было жаль огорчать отца, но гимназия и в самом деле как бы отступила для меня на второй план.
Со своими одноклассниками я встречался главным образом на уроках, а все самое увлекательное, праздничное ожидало меня за стенами класса.
Да и преподаватели в этой новой гимназии уже не могли всецело завладеть моими мыслями и чувствами, хотя в большинстве своем они были гораздо более знающими и умелыми людьми, чем острогожские учителя. Но там во всем городе не было для меня никого умнее, чем Владимир Иванович Теплых или Поповский. А здесь даже самые лучшие из педагогов уступали в талантливости и широте моим новым взрослым друзьям.
Какой гимназический учитель мог бы разговаривать со мною по поводу былин или 'Слова о полку Игореве' так, как Владимир Васильевич Стасов, который был одним из лучших знатоков русского эпоса и дал Бородину тему и материал для оперы 'Князь Игорь'? И разве узнал бы я в гимназии о русском театре столько, сколько мог рассказать мне актер Модест Иванович Писарев, современник и друг Островского?
Каждый день приносил мне что-нибудь новое, и всему этому новому надо было найти место, связать, соразмерить с тем немногим, что я знал раньше. Я стал уставать. А так как еще из Острогожска я вывез последствия малярии малокровие и какое-то сердечное недомогание, давно уже тревожившее моих родителей, - то теперь, в пору особенно интенсивной, полной душевного напряжения жизни, - да еще на переломе между отрочеством и юностью, - я стал хворать не на шутку.
С беспокойством поглядывая на меня, Стасов хмурился, качал головой и говорил:
- Надо тебя отправить куда-нибудь в теплые края - только вот куда бы?
Вскоре этот вопрос решился сам собою, да так неожиданно и чудесно, как я и представить себе не мог.
Из отрочества в юность
Это случилось в конце лета, в теплый августовский день 1904 года на даче у Владимира Васильевича.
Из года в год - более двадцати лет подряд - проводил он летние месяцы в деревне Старожиловке, близ Парголова, Там он снимал всегда одну и ту же дачу у местных жителей Безруковых. Просторный бревенчатый дом в два этажа, со стеклянной верандой в каждом, был всегда открыт для друзей. Сколько бывало здесь импровизированных концертов, литературных чтений, семейных праздников со всякими затеями - с гирляндами флажков, цветными фонариками и прочей милой, причудливой бутафорией! Все дачники и зимогоры Старожиловки с любопытством следили за тем, что делается на этой необыкновенной даче. Бывало, во время стасовских домашних концертов множество людей собирается за оградой, прислушиваясь к звукам, вылетающим из открытых окон.
В тот день ждали гостей, которыми особенно дорожил Владимир Васильевич. К их приему готовились весело, затейливо и старательно, 'не без страхов, испугов и опасений: а вдруг не приедут!' - как говорил Стасов.
Все домашние принимали деятельное участие в этих приготовлениях, которые уже и сами по себе были праздником.
Среди прочих затей Владимир Васильевич надумал поднести гостям шуточный и вместе с тем торжественный адрес. На большом листе картона скульптор Гинцбург нарисовал пером дачу Стасова, а под рисунком было оставлено место для текста. Написать приветствие поручили мне - и притом в самый короткий срок, потому что до прибытия гостей надо было еще переписать текст и украсить его узорными, золотыми и алыми заглавными буквами.
Не слишком задумываясь, я живо сочинил нечто вроде величания в старинном стиле под названием 'Трем богатырям'. По былинному обычаю, первое место занимал у меня Илья - только не Муромец, а Репин. За ним следовали новые, не былинные имена: Максим Горький и Федор Великий - Шаляпин.
Считая, что дело мое сделано, я с чувством облегчения съехал по перилам крыльца и побежал по песчаным дорожам сада, пересеченным узловатыми корнями сосен, радуясь нежаркому августовскому солнцу и мягкому ветру, пропитанному запахом смолы и вереска. Как вдруг меня снова позвали в дом - на нижнюю веранду - и опять усадили за работу. Оказалось, что в тексте у меня пропущен еще один почетный гость - Глазунов. Как же быть? Ведь теперь уже нет времени переписать все заново. Но тут на помощь мне подоспел Владимир Васильевич. Он ободрил меня или, как сам он выражался, 'анкуражировал', и посоветовал прибавить к заголовку всего одно слово, а к тексту одну строфу.
И заглавие получилось даже занятнее, чем было: 'Трем богатырям со четвертыим', - а самое величание завершалось теперь строчками, относящимися к Глазунову:
Это брат меньшой, богатырь большой
Александр-свет Константинович!
Ничего удивительного не было в том, что я забыл упомянуть в своем приветствии одного из самых именитых гостей. Больше всего ждал я в этот день встречи с Горьким, Репина я уже встречал, и не один раз. Да и Шаляпина мне довелось видеть - правда, только издали и в том обособленном, торжественном мире, каким представлялись мне театральные подмостки.
А вот Горький бывал в Петербурге редко, и у Стасова его ждали впервые. Но имя это значило для меня больше, чем имена других гостей, которые были старше Горького и возрастом и славой. Да и слава у него была какая-то особенная. Не только то, что он писал, но и самая фигура его привлекала всеобщее любопытство, горячее восхищение или такую же страстную ненависть.
Даже Владимир Васильевич Стасов, всегда отзывчивый на все сильное и самобытное, далеко не сразу признал его. На первых порах он отзывался о Горьком сдержанно, слегка недоверчиво. И не удивительно: это были люди различных Эпох. Старик Стасов - младший современник Гоголя и Глинки, человек, который был на четыре года старше Толстого, на шесть лет моложе Тургенева и на двенадцать Герцена, - должен был проделать большую и сложную работу, чтобы оценить стиль и направление Горького. Он прошел этот путь и вскоре стал самым усердным читателем, а потом и почитателем горьковской прозы.
Читая томики в зеленоватых обложках, он как будто молодел. Угощал отрывками из Горького всех приходивших к нему знакомых и незнакомых людей и говорил радостно:
- Какая силища! Какой талант оригинальнейший! Да ведь это порт и мыслитель первостатейный - под стать Байрону и Виктору Гюго.
Я слушал Владимира Васильевича и радовался, что в споре о Горьком он заодно с молодежью. А молодежи Горький казался самым современным из всех современных писателей. Его голос был для моего поколения голосом времени - и не только настоящего, но и будущего.
И вот этот человек, о котором мы столько думали и спорили, сейчас запросто войдет сюда, поднимется по этим ступенькам и будет разговаривать, шутить, слушать музыку вместе со всеми нами. И может быть, мне удастся разглядеть в нем нечто такое, чего я еще не уловил ни в его книжках, ни в толках и пересудах о