— Эге, я забыл, что вчера мне было предупреждение насчет этого кваса! Я теперь так смекаю, что за него я вас благодарить должен. Это вы мне вчера записку подбросили, теперь понимаю. Так! Значит, я вам жизнью, может быть, обязан, если в этом квасе отрава заключается.
— Отравы нет, — ответил Гурлов, — а только сонные порошки. Вы бы заснули так, что вас сегодня Никита Игнатьевич не добудился бы, а потом пришли бы люди и отнесли бы вас вниз, в погреб. Там вы очнулись бы в беспомощном состоянии.
— Ну, а потом-то как же? Или выхода нет из этого погреба?
— Есть. Только вас там довели бы разными снадобьями до помрачения рассудка и выпустили бы полоумным, а потом жалели бы, что вот, дескать, что приключилось с человеком!..
— Ах он, изверг рода человеческого, — не испуганно, но удивленно проговорил Чаковнин. — Ну, во всяком случае, благодарен вам за предостережение… Теперь я уже в неоплатном долгу пред вами…
— Ну, что там долгу! — запел Труворов, стоявший у окна и глядевший в вырезанное сердцем отверстие в ставне, — какой там… вот там!.. — повторил он, показывая пальцем в парк.
Чаковнин встал и подошел к окну.
— Вот оно что! — проговорил он. — Господин князь действовать начинает…
— Что такое? — и Гурлов кинулся тоже к окну.
— Ничего еще особливого нет, — остановил его Чаковнин, схватив за руку, — не горячитесь! По парку мужики идут цепью с дубинами. Очевидно, вас ищут. Ну и пусть ищут! Пока вы у нас — вас открыть нелегко, ну, а если откроют, так мы бунт подымем и, во всяком случае, живыми не сдадимся. Ведь не сдадимся, Никита Игнатьевич? — обернулся он к Труворову.
— Ну, что там не сдадимся! — протянул тот. — Какой там бунт… надо его того…
Он отворил платяной шкаф и осматривал его внутри, а сам прислушивался к тому, что происходило во флигеле.
Наверху уже слышалось движение. Где-то хлопнули дверью. Внизу в коридоре прозвучали шаги. Сторож хлопал ставнями, отворяя их на другом конце флигеля.
— Того! — проговорил Труворов, показав Гурлову на шкаф.
Тот вскочил в него, но не успел Никита Игнатьевич захлопнуть за ним дверцу, как дверь растворилась, и на пороге показался Степаныч.
IX
Труворов со свойственным ему невозмутимым спокойствием затворил шкаф, поглядел равнодушным взглядом на Степаныча и направился к своей постели, как ни в чем не бывало.
В комнате было настолько еще темно, что Степаныч мог и не заметить Гурлова, но также легко могло случиться, что он и увидел его.
Чаковнин испытующе, искоса поглядел на Степаныча. Тот не выдал себя ни одним движением. Он поводил из стороны в сторону своим острым носиком, и глазки его бегали, но это было обыкновенное, привычное ему выражение.
Чаковнин успокоился. Уж очень хладнокровно Труворов запер шкаф и отошел от него, так что если даже Степанычу и показалось что-нибудь, то он мог быть обманут этим хладнокровием Никиты Игнатьевича.
— Изволили уже проснуться? — заговорил Степаныч. — По-походному, значит… — Его бегающие глазки несколько раз останавливались на графине с квасом. А кваску не изволили отведать?
«Эге, — подумал Чаковнин, — да ты, видно, из болтливых!.. Постой-ка, брат!»
— Так я вам кофейку принесу сейчас, — засуетился Степаныч, — извольте отведать кофейку нашего.
— Кофейку я вашего не хочу, — сказал Чаковнин, — а вот что, Степаныч, расскажи-ка мне про здешнее житье и обычаи! Весело здесь живется, например?
Он, видимо, продолжал игру Труворова, не торопясь отсылать Степаныча, а, напротив, заводя с ним длинный разговор, как будто тут у них в комнате ничего подозрительного не было.
— Весело ли живется у нас? — переспросил Степаныч. — Вот поживете — увидите!.. У нашего батюшки, сиятельного князя, полная чаша; вельможа настоящий, роговая музыка своя…
— Говорят, и театр свой есть?
— Театр свой, как же без театра? Все как надо: полотна расписные спущены, и занавес пунцового чистого бархата с кистями золотыми и бахромой. Сейчас эту занавесь подымут, выйдет сбоку Дуняша, ткача дочь, волосы наверх подобраны, напудрены, цветами изукрашены, на щеках мушки налеплены, сама в помпадуре, в руке посох пастушечий с алыми и голубыми лентами. Станет князя виршами поздравлять. А когда Дуня отчитает, Параша подойдет, псаря дочь. Эта пастушком наряжена — в пудре, в штанах и камзоле. И станут Параша с Дунькой виршами про любовь да про овечек разговаривать, сядут рядком да обнимутся… Андрюшку-поваренка сверху на веревках спустят; бога Феба он из себя представляет, в алом кафтане, в голубых штанах с золотыми блестками. В руке доска прорезная, золотой бумагой оклеена, прозывается лирой. Вокруг головы у Андрюшки золоченые проволоки натыканы, вроде сияния. С Андрюшкой девять девок на веревках тоже спускают. В белых робронах все. У каждой в руках нужная вещь: у одной скрипка, у другой святочная харя, у третьей зрительная труба. Под музыку стихи пропоют, князю венок подадут… Это пасторалью называется… А то есть еще опера…
— Ну, а красивые актерки есть? — спросил Чаковнин.
— Есть! — подтвердил Степаныч. — Как же красивым актеркам не быть? Уж на то они и актерки, чтобы красивыми быть…
— Ну, какие же красивые?
— Да вот Дуняша, ткача дочь, опять-таки Параша, псаря дочь, Агафоклея-сирота; та голосом больше берет, петь умеет чувствительно…
— А где же обучаются они?
— Каждая в своем месте, по способностям, которые от рождения имеет…
— А в Москву в ученье посылают?
— И в Москву посылают.
Как ни старался, как ни наводил Чаковнин Степаныча, тот ни словом не обмолвился относительно вновь прибывшей из московского ученья Маши. Так и пришлось отпустить его.
— Нет, или он хитер, — решил Чаковнин, когда Степаныч удалился, — или же сам ничего не знает о ней.
Гурлова сейчас же выпустили из шкафа.
— Ну-с, сударь мой, — заговорил Чаковнин, — простите, как по имени-отчеству звать вас?
— Сергей Александрович.
— Ну-с, Сергей Александрович, что же мы теперь предпринять можем?
В шкафу, очевидно, было душно и жарко. Гурлов отер платком влажный лоб и лицо, положил ногу на ногу и задумался.
— Вот что, — начал он погодя, — есть в Вязниках один человек, который может помочь мне. Человек этот хороший сам по себе, а кроме того, я его на прошлой неделе от рогаток спас.
— От каких рогаток?
— А это у князя тоже наказанье такое существует: свяжут человека по рукам и ногам, поставят посредине комнаты и шею с четырех сторон рогатками подопрут. Так и стой.
— Ах, забодай его нечистый! — опять рассердился Чаковнин. — Кто ж этот человек?
— Здешний театральный парикмахер. Зовут его Прохор Саввич, а больше просто Прошкой. Если его попросить, то, я думаю, он мне сюда мужицкий костюм достанет, парик и бороду смастерит…
Чаковнин наморщил лоб.
— А надежен этот ваш Прошка, не выдаст?
— Кроме как к нему, обратиться не к кому; коли выдаст — значит, судьба, — ответил Гурлов. — Только не за что платить ему мне злом за добро.