Баронесса вошла и, даже не поздоровавшись с итальянцем, чтобы не задерживать его рассказа, чуть слышно опустилась на стул у самой двери. Она так и впилась своими красными от слез глазами в Торичиоли. Пследний стал передавать то, что рассказал ему Артемий.
Странно, при их сближении в Кенигсберге — правда, коротком — они никогда не говорили о Карле. Артемий словно избегал этого. Но теперь он подробно рассказал все, что знал, нарочно выставляя в самом лучшем свете храбрость Карла и поведение его под пулями.
Торичиоли, передавая рассказ, разумеется, в свою очередь, не жалел красок.
— Скажите! — не утерпел барон. — Он был сержантом в его роте?… Как это странно, как это странно! И он уже офицер теперь?
— О, да, он — тоже очень храбрый молодой человек и вполне заслужил свой чин! — сказал Торичиоли, как бы заступаясь за Артемия.
'А все не храбрей нашего Карла!' — подумали старики Эйэенбахи.
— Герой, герой!.. — шепотом повторял барон про сына, слушая Торичиоли.
Но когда тот дошел до того момента, когда Артемий увидел, как упал Карл, и бросился к нему, крепившийся до сих пор Эйзенбах не выдержал и, закрыв лицо руками, заплакал, как ребенок.
Баронесса не плакала. У нее слез не было. Она только осталась все в той же случайной и неловкой позе на стуле, как села, и, казалось, забыла теперь все… забыла, что люди могут плакать, могут выразить, облегчить свое горе; только мускулы ее лица судорожно тряслись, и изредка вздрагивали ее худые, тонкие руки.
Торичиоли казался тоже расчувствованным и тронутым.
Но у него волнения хватило именно на столько времени, пока он сидел у Эйзенбахов. Долго оставаться у них ему было некогда. Он окончил свой рассказ, сказав несколько слов утешения, и затем, вдруг приняв из грустного деловой вид, поднял брови и начал прощаться. Каждый час у него был теперь рассчитан, и он, сделав, как он думал, для Эйзенбахов 'все, что мог', поспешил дальше. Было без четверти два, а ровно в два он уже должен был увидеться с одним из своих земляков, пьемонтцем Одаром, бывшим прежде личным секретарем новой императрицы и теперь управлявшим небольшою принадлежавшею ей мызой вблизи Петербурга. Торичиоли всюду умел пробраться.
III
РУССКИЕ ЛЮДИ
— Да, так вот какие дела! — сказал Орлов своему кенигсбергскому приятелю Артемию, сидя с ним в своей довольно скромной холостой квартире.
Был уже пятый час ночи, но ни тому, ни другому не хотелось спать.
Артемий, как приехал в Петербург, первым долгом отыскал Орлова, что, впрочем, нетрудно было сделать ему. Орлов пользовался большою популярностью среди военных, и почти всякий из них знал дом у Полицейского моста, где жил Григорий Григорьевич.
В год своей военной жизни Артемий изменился не много. Он только окреп, возмужал и развился. В его глазах появилось теперь что-то особенное: они глядели сосредоточенней, задумчивей, точно он в душе знал уже нечто такое, что ставило его выше остальных людей.
Григорий Орлов был для него человеком своим, близким, знавшим то же, что знал он сам, и духовно-развитым, может быть, даже больше его самого, благодаря своей щедро одаренной судьбою природе.
Утром Артемий не застал Орлова. Ему сказали, что Григорий Григорьевич вернется домой лишь к вечеру. Артемий приехал к нему вечером и засиделся до позднего часа.
— Так ты говоришь, что там у вас недовольны переменой? — продолжал спрашивать Орлов.
Артемий взмахнул руками.
— Да как же быть довольным! Ты представь себе пять лет лишений, труда, войны и страшных усилий — и вдруг, после всего этого, вчерашний наш враг, который был уже почти в наших руках, разбит, уничтожен, становится с нами запанибрата, нашим союзником; мы, победители, словно побежденные, отдаем ему все завоеванные области, отдаем Пруссию и сами являемся чуть ли не на посылках у него…
Орлов кивал головою почти на каждое слово Артемия. Эти слова были отголоском неудовольствия, действительно поднявшегося в нашей заграничной действующей армии против заключенного нами вдруг неожиданно мира с Пруссией на равных условиях. Этот мир был результатом единственно безграничной преданности Петра III Фридриху и его восхищения пред ним. На другой же день после смерти Елизаветы Петровны было послано приказание о прекращении военных действий.
— Да, ужасно, ужасно! — подтвердил Орлов, в свою очередь. — О войне кто говорит! Ее можно было прекратить. Но нам нужен был почетный мир; Фридрих согласился бы на всякие условия и даже был бы рад им, а тут на вот, поди!.. Мы же и извиняемся, что победили, мы просим прощения. Скажи, пожалуйста, за что же мы рисковали жизнью, за что ты был ранен, за что было убито столько наших?
Орлов, разгорячась, встал с места и, блестя своими красивыми большими глазами, сжимая свои сильные руки, говорил быстро и гневно.
— Да я, признаюсь, уже ничего не пойму, — возразил Артемий. — Слышал я про государя многое, но верить боялся он, говорят, совсем точно не в своем уме.
Орлов заходил по комнате.
— Не один этот мир! — продолжал он, занятый своими мыслями и не слушая того, что говорит Артемий. — Ты посмотри, что у нас тут делается!.. Недавний мой арестант Шверин, которого я привез сюда после Цорндорфа, является с полномочиями, как важное лицо. И ты знаешь, кто теперь главный распорядитель судеб нашей родины, нашей России! Немецкий офицер — двадцатишестилетний Гольц, присланный сюда Фридрихом. Он умеет пить английское пиво да кнастер курит и среди чада этого пьянства и табачного дыма полновластно хозяйничает у нас!..
— Быть не может! — не удержался Артемий.
— Да… Учредили верховный совет, и в нем заседают его высочество герцог Георг Людвиг Голштинский, его светлость принц Голштейн-Бекский и Миних… Хорошо?… Затем военная комиссия: опять герцог Георг, принц Бекский и тут уже Унгерн, генерал-адъютант… А над всеми ими все-таки Гольц. Я и против немцев не был бы. Отчего же? Между ними есть умные парни… И у нас были Остермайн тот же Миних, Бирон даже; все они блюли русские интересы — по-своему, может быть — это статья особая, но все-таки блюли по своему разумению честно выгоды страны, которою управляли. А теперь что же это? Интересы чужих государств, Пруссии и Голштинии, ставятся выше наших! Мы идем в лакеи к пруссакам и молим их ига, как заслуженного счастья… мы согласны на позорный для России мир, чтобы вместе с Фридрихом идти отвоевывать у датчан клочок Голштинской земли.
— Как идти отвоевыаать? Разве новая война предположена?
— Да, с Данией, из-за Голштинии. Разве у вас не было известно этого?
— Может быть, в штабе, а от строя держат это пока в секрете. Так что же, для этой новой войны и несчастный мир этот заключен?
— А ты думал, как же иначе?
— Ну, уж меня там не будет! — воскликнул Артемий. — Нет, довольно!..
— Пошлют, так пойдешь.
— Нет, не пойду!.. Не бывать этому!
Орлов вздохнул улыбаясь.
— Вероятно, не только 'этому бывать', — проговорил он, — но и хуже будет…
— Что же еще?
— А то, что веру нашу переменят. Уже велено иконы из церквей вынести, священникам бороды обрить и платье носить такое, как у иностранных пасторов. Начало хорошее. Дальше пойдут скоро…
Артемий тоже привстал. Он обеими руками оперся на стол и, вытянув шею, глядел на Орлова, словно