не должны никогда ни о чем расспрашивать, это грех! За это тебя в ад, в горячую смолу! Что глядишь-то? Ты лучше заруби это себе на носу! Коли ты еще осмелишься спрашивать, так тебя так прохворостят, что небу станет жарко!

— Он уже не будет! — лепетал отец, — он уж никогда не будет!

Непочтительное обращение пономаря сильно меня оскорбило. Пока шло о посулках небесных кар, я еще терпел, по когда он употребил глагол «прохворостить», что явно относилось к земной исправительной системе, я не выдержал и возразил ему с некоторою горячностью:

— Я не знал, что нельзя об этом спрашивать, я не виноват, а коли меня… меня…

От негодования я запнулся.

— Ах ты, грубиян! — воскликнул пономарь. — Ну, отец дьякон! наживете вы с ним беды! Чего вы его не учите? Ну, подведет он вас!

— Еще младенец, еще невинный, — лепетал отец.

— Так что ж что невинный? Тут-то и сечь, а потом уж поздно будет, как с версту вырастет!

— Да он уж не будет, он уж не будет никогда, — лепетал отец.

Его слабая, нерешительная защита только в вящее меня приводила раздражение.

— Коли меня тронет кто, — сказал я, — так я повешусь, как бобриковская Одарка!

(Недели за две до освобождения крестьян крестьянка из села Бобрикова, Одарка, уже упоенная надеждами на свободу, была наказана розгами; впав в отчаяние, она сказала мужу: 'Ничего, видно, не будет! Вы все, коли охота, живите, а я больше не хочу!' и в ту же ночь повесилась в саду, перед господским балконом, на перекладине, устроенной для гимнастических упражнений юного господского поколения.)

В эту минуту я, точно, не задумался бы последовать примеру злополучной женщины.

— Творец милосердный! Тимош! — прошептал пораженный отец.

— Ну! Сахар Медович, признаюсь! — проговорил пономарь. — Эх, отец дьякон! Я бы его поучил на вашем месте… я…

Вошла моя мать и тихо сказала:

— Учите своих, коли у вас будут, а чужими не печальтесь!

Я не узнавал ее: из кроткой, безответной, запуганной жены она мгновенно превратилась в волчицу.

— Да ведь вас же под беду подведет! — начал было несколько озадаченный пономарь.

— Мы и будем терпеть! — ответила она тем же тихим, слегка дрожащим голосом.

И, взяв меня за руку, увела за собою под сень груши, где, прижав меня к груди и осыпав тихими поцелуями, оказала:

— Не бойся, не бойся! никто тебя не тронет!

Я же, прильнув к ней, залился слезами.

— Не бойся, не бойся! — повторяла она.

Но не страхом были исторгнуты мои рыдания, а пламенною признательностию. Прижимаясь к родной груди, слыша быстрое биенье ее сердца, чувствуя ее поцелуи, я думал:

'Не всеми я покинут! не всеми я пренебрежен! Есть еще у меня верный, надежный друг! И всегда он будет верен и надежен! И если все нас покинут, все забудут, мы станем жить одни и будем друг дружку всегда любить, всегда защищать! Уж мы никогда, никогда друг дружку не разлюбим!'

Так, мысленно причитая, я провел около получаса в слезах, чем значительно облегчил бременившее меня горе.

Острота моих душевных мук поутихла, чувства мои поуспокоились; пригретый ласково блистающим солнцем, впивая тонкий аромат трав, слегка убаюканный тихим шелестом грушевой сени и мягким прикосновением материнской руки, нежно поглаживающей мою ланиту, я лежал на бархатной мураве в полузабытьи. Я как бы плавал в некоем океане тихой грусти, и состояние это было даже не без приятности. Мало-помалу к представлениям действительности начали примешиваться сказочные призраки. Рядом с нашим тесным садиком предо мной носились виденья лесов тридесятого царства; милые мне образы сливались с образами любимых моих сказочных деятелей и деятельниц, а образы, душе моей претящие, воплощали собою крупных и мелких чародеев, чудовищ, предателей и тому подобные богопротивные лица.

Но скоро архиерейский племянник начал меня душить кошмаром. То являлся он мне в чародейском сиянии, то в виде семиглавого дракона, то представляя собою нечто бесформенное, неопределенное, но ужасное.

Наконец это стало для меня столь несносно, что я решился стряхнуть с себя призрачные мечтания и стать снова на почву действительности.

— Мама! — сказал я, слегка приподнимая голову с ее колен.

— Что, Тимош?

— Где его мать и отец? какие они?

— Чьи, Тимош?

— Архиерейского племянника.

Я поднялся, сел и устремил на нее внимательные взоры.

— Не знаю, — отвечала она. — Ну, теперь ты бы поиграл, а? Мне надо на реку сходить. Или хочешь, со мной пойдем?

— Пойдем.

— Ты понеси мне валек. Да там теперь надо еще вершу поглядеть: может, рыба наловилась. Ты и поглядишь.

— Погляжу.

Но это предложение, в другое бы время меня возвеселившее, теперь было мной принято без восторгов. Валек я донес смиренно и безмолвно, как постриженный в монашество; двух щук нашел в верше — и это меня не потрясло. Пока мать занималась полосканьем белья в речных струях, я сидел поодаль на берегу и, уставя очи в зеркальную поверхность, снова предавался мятежным чувствам и размышлениям.

Отчего даже она, нежно любящая, горячо защищающая меня мать, не поведала мне о таинственных родителях архиерейского племянника? Что ей о них было небезызвестно, в этом я нимало не сомневался: отец и пономарь, пришедшие в столь великий ужас при моем невинном биографическом вопросе, очевидно имели причины устрашаться, следственно, нечто знали, а раз, как отец знал, знала и мать, ибо он ей поверял все свои огорчения, страхи, недоумения, рассуждения, все, что слышал, видел, чувствовал и замышлял.

К чему и почто эта таинственность? Какие ужасы соединены с его рождением? Если бы даже он родился от огненного змия или, подобно языческой богине,[8] вышел из пены морской, зачем таить чудо, когда прочие чудеса предоставлены на удивленье, изученье и утешенье рода человеческого?

Но тщетно ломал я себе голову: удовлетворительного ответа обрести я не возмог.

Утомленный этой бесплодной умственной работой, я, наконец, покорился судьбе своей.

'Дождусь воскресенья, приедет — тогда увижу и, может, что отгадаю! — утешал я себя. — Тогда и Настя, сказала, пойдет в лес, и, может… Мало ли что может быть? Все!'

Много уже лет прошло с той поры, любезный читатель! Приподнята мною, вместе с прочими таинственными завесами, и завеса, облекавшая мраком архиерейских племянников… но возвращаюсь к моему повествованию.

В субботу жилище отца Еремея пробудилось ранее полуночного петеля, тотчас же исполнилось суеты и шума и в продолжение целого дня вплоть до солнечного заката уподоблялось пылающему горну. В этот день эхо терновских ущелий повторяло отрывки столь жестоких проклятий, что перо мое отказывается выразить их здесь на бумаге.

Прохор, попытавшийся было, по своему обыкновению, ускользнуть, был настигнут и возвращен, причем получил несколько изрядных толчков в крепкую свою выю. Тщетно он вопиял, плачась на схватки в желудке и на тошноту и моля дозволить ему хотя минутное уединение, угрожая тем, что не отвечает за последствия своих недугов, которые будто бы могли его умертвить на месте, проливая слезы и катаясь по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату