Невские бани, мимо которых два месяца назад шли голые люди на Семеновский плац, отгородили от улицы сплошным забором из гофрированной жести, и строители, работая покуда в режиме разрушения, понемногу уже крошили стены. Крошили необычно осторожно, бережно — так дети потрошат мину. Недавно в СМИ гремел скандал — на Литейном рабочие так нерадиво били сваи, что по соседству раскололся дом Мурузи.
Не то чтобы Тарарам сокрушался по поводу сноса Невских бань — нет, они были серыми, невидными и определенно не вписывались в каменную симфонию местности. Однако благодаря той же серости и невидности бани не подавляли эту симфонию и не слишком ее уродовали. То есть уродовали, но скорее как брешь, как дырочка в красоте, а не как безобразный злокачественный нарост на ней. Рому удручала перспектива — то, что здесь возведут, наверняка и даже обязательно будет наглее, выше,
За последние годы так уже случалось не раз. Не удовольствовавшись периферией, метастазы поразили Невский, Литейный, набережные Фонтанки, Большой и Малой Невки… То есть все, что можно, и почти все, что нельзя. Удивительно, как до сих пор не застроили Марсово поле и Летний сад — такие земли в самой сердцевине даром пропадают. Всякий раз Рому удивляла мотивировка разносчиков заразы: дескать, сносимые дома и застраиваемые скверы не имеют культурных заслуг и не являются историческим достоянием. Можно подумать, что возводимые на их местах деловые центры, элитные кондоминиумы и торговые стекляшки будут их иметь и ими являться. Можно подумать, что память людей, проживших здесь жизнь, встречавших здесь любовь и пивших здесь портвейн, ровным счетом ничего не значит… Но что больше всего допекало Рому в этой истребительно-строительной истории — в ней не было никакого пафоса борьбы, никакого величественного злого умысла, противостояние которому почел бы он за честь. Все глупейшим образом сводилось к мелкому болезненному желанию обогащения, которое постоянно теребит в человеке демон корысти — пошлейший из демонов. Не было никакого заговора против красоты — одно равнодушие и вздорная страстишка срубить по-быстрому бабла. А стало быть, в противостоянии нет смысла, потому что нет самого противостояния — есть все те же разложение и тлен, охватившие уже всю ойкумену. Такой же тлен точил Петрополь Вагинова. Отличие одно: нынешнее разложение покрыто, точно камуфляжной сеткой, завесой приторного лоска — потребительского бума, мнимого благополучия, пустопорожней деловой активности, махрового веселья. «Нам ли не знать, — вздохнув, подумал Тарарам, — что такие декорации всегда утаивают под собой какую-нибудь гадость».
После полутора часов, проведенных за рулем, Рома был не прочь выпить. Егор тоже не возражал и даже, имея тяготение к анализу и синтезу, заметил, что у людей серьезных профессий, связанных, как правило, с перемещением в пространстве (шоферы-дальнобойщики, гусары, моряки), в свободное от профильных занятий время бросаются в глаза две характерные наклонности — готовность к выпивке и скоротечным интрижкам. Видимо, предположил Егор, первобытная стихия пути определенным образом формирует личность, оттачивая в ней страсть к похождениям и авантюрам. Странствие из Токсова в центр СПб, конечно, не бог весть что… И все же. Словом, дав время друг другу на то, чтобы принять душ и переодеться, Тарарам с Егором договорились встретиться в рюмочной на Пушкинской, и к назначенному часу Рома уже немного опаздывал.
В рюмочной, известной в городе собранием неимоверного количества настенных, по большей части неисправных часов и подаваемыми на закуску вкрутую сваренными яйцами, было людно, но вместе с тем хватало и свободных мест. Егор уже сидел на скамье за деревянным столом и то, что располагалось перед ним — графин водки, две стопки, два стакана с томатным соком и пара яиц, — свидетельствовало о предстоянии собутыльника.
— Мы завязли, еще не сдвинувшись с места, — без предисловий сказал Тарарам. Он устроился за столом напротив Егора. — Я именно это имел в виду, когда говорил в машине, что в России механизм всякой энергичной, жизнепереустраивающей идеи в относительно устоявшиеся времена тяготит проклятие холостого хода. Впечатление такое, будто все мы подавлены инерцией тяжелого русского бездействия. Или неподъемным русским покоем. Кому как нравится.
— У меня похожее ощущение, — признался Егор, подвигая к Роме стопку с колыхнувшейся в ней водкой и стакан с густым и оттого неподвижным соком. — Мы размахиваем руками, а сами по пояс увязли в болоте. Что твой парад голых, что реальный театр — все это похоже на жесты отчаяния, посылаемые в пространство узниками трясины. Жесты эти имели бы смысл, если бы мы уже были свободными и умели ходить по топи бублимира легко и беспечно, как водомерки по воде. А мы не умеем. Потому что не знаем — зачем? Сначала должно сложиться ядро, ясно осознающее, чего оно хочет, и не обремененное кандалами вещественной зависимости. Этакая шаровая молния, гуляющая сама по себе. Осмысленные действия — после.
— Верно. Особенно про кандалы и молнию. — Рома бросил в стакан щепоть соли — не найдя чем размешать, достал из чехла на поясе «опинель», раскрыл и разболтал сок лезвием. — Однако и разговоры наши тоже как будто бы идут по кругу. Тебе не кажется, дружок? — Тарарам посмотрел на Егора, но тот, должно быть, счел вопрос риторическим. — Все верно, сперва, конечно, нужно стать свободными, однако перед тем четко осознав мотив — во имя чего.
— А мы не осознаем, ведь так?
— Мы знаем только то, что хотим жить иначе. Не идейно, не экономически, не конфессионально — цивилизационно иначе. Иначе во всем. Хотим жить в единстве с миром и заключенной в нем бездной. Но не по банальной модели экологов, поскольку те отводят человеку на земле место гостя. А мы — не гости. Мы — первые в сообществе равных. Поэтому, подходя к лесу, мы говорим: «Здравствуй, лес-батюшка», а завидев муравейник, кричим: «Здорово, мужики!» И когда убиваем змею, мы стараемся, чтобы кровь ее не попала на хлеб, потому что если змеиная кровь попадает на хлеб, хлеб стонет. И в этом
Тарарам в церемонном приветствии приподнял стопку и разом выпил.
— Вокруг пепел, — согласился Егор, по примеру Ромы разделавшийся с содержимым своей стопки, — а между тем ты говоришь об этом бодро. Как тот оптимист из анекдота.
— Какого анекдота?
— Ну помнишь — оптимист пишет в своем дневнике: «Сегодня был на кладбище. Видел много плюсов».
Усмехнувшись, Тарарам стукнул яйцо о стол и принялся колупать скорлупу ногтем.
— Нет, дружок, я не оптимист из анекдота. Я — реалист, стремящийся к невозможному.
Промокнув салфеткой красные от сока губы, Егор взялся за графин — самохарактеристика Ромы как-то по-особенному в нем отозвалась, что-то свое, уже однажды думанное, напомнила…
— Переустраивать мир сейчас, — заметил он, — позволительно — если это еще позволительно в принципе — только через власть. Почему ты не идешь сам и не ведешь нас туда — в рощи заповедных властилищ?
— По той же причине, — вздохнул Тарарам и пояснил: — Путь традиции пресекся. Но еще прежде рассыпалась вертикаль общества традиции, выстроенная от человека к Божеству. Смысл и функции власти теперь не те, они уже совсем, совсем иные… Общество традиции устроено так: небо — местопребывание сил, направляющих рождение, смерть и судьбу всего сущего, а власть — лишь медиатор, звено в передаче тайны, посредник между сакральной силой и подданными. Первоначально власть была природно умна и сильна проводимой через нее небесной справедливостью. И, уж конечно, совсем не похожа на нынешние капища власти. Память о власти, как о звонкой трубе, в которую дует Бог, сидит у людей в подкорке. Именно потому наши нынешние властилища столь ненавистны и презренны. — Тарарам потрогал свою вышитую бисером шапочку — на месте ли? — и закурил. — Нужно кончать с разговорами. Нужно сбросить оковы, которых на нас не так уж и много, и налегке заняться делом. Нужно выстраивать внутри разлагающегося трупа бытия свой хрустальный мир — цельный, структурно организованный мир-паразит, крепко стоящий