клеенчатых скатертях локти, сближали патлатые головы и пускали дым из ноздрей. Общались. Он тихо прошел мимо, и забился в угол между пластмассовой пальмой и выключенным телевизором. Сел на корточки и застыл, переводя взгляд от одного стола к другому.
Это были обычные классные столы, застеленные клеенками. В углублениях для стаканчиков с карандашами стояли пепельницы. Старшие сами придумали это кафе и сами его обставили. Барная стойка была из ящиков, обтянутых ситцем. На ней шипели и плевались кофеварки, сохли стаканы в сушилках, а рукастый старшеклассник Гиббон жонглировал чашками, сахарницами и ложками, разливал, смешивал, взбивал и расставлял свои произведения по подносам.
Со стульев-вертушек на тонких ножках, расставленных по всей длине стойки, за ним следили жадные зрители. Наблюдатели ерзали вельветовыми задами по грибовидным сидениям, ложились на стойку, размазывая коричневые полукруги кофейных следов, запускали пальцы в сахарницы. Этот шик был доступен только ходячим. Колясникам оставались столы.
С листа пальмы над головой Кузнечика свисала картонная обезьяна на шнуре. Он посмотрел на нее, потом перевел взгляд на старших. Динамики, пришпиленные к стенам, зашуршали вхолостую. Далеко в клубах дыма за стойкой Гиббон вытер ладони полотенцем и сменил пластинку. Кузнечик уткнулся подбородком в колени и закрыл глаза. Это была не та песня. Но он верил. Если сидеть долго и никуда не уходить, в конце концов они поставят ту самую.
За окнами быстро темнело. Большинство столов были заняты. Голоса старших гудели, сливаясь в шелестящий поток. Песня танцевала, постукивала жестянками, вскрикивала. Как будто целая толпа шоколадных людей в набедренных повязках, вертела задами и стучала в песок пятками, а ладонями — в бубны. Кузнечик нюхал кофе и дым. Может, кофе — взрослящий напиток? Если его пьешь, становишся взрослым? Кузнечик считал, что так оно и есть. Жизнь подчиняется своим, никем не придуманным законам, и одним из них был кофе и те, кто его пил. И возможность превратить лекционный зал в кафе, тем самым узаконив его употребление и утвердив себя в правах взрослых.
Протезы лежали на полу ладонями вниз. В пушистой фуфайке цвета асфальта Кузнечик сидел, положив подбородок на колени и сонно сомкнув ресницы. Картонная обезьяна раскачивалась на шнуре. Кто-то подкинул пивную банку и поймал ее. По оконному стеклу побежали серебряные трещинки. Дождь. Раскаты грома заглушили музыку. За столами засмеялись и посмотрели на окна. Гиббон протер стойку. Кузнечик терпеливо ждал.
Шоколадные люди стучали и пели, неуемно жизнерадостные, неуместные ни в дождь, ни в наступающие сумерки, чуждые лицам за столами, подходящие только к запаху кофе и его цвету, муляжу пальмы и картонной обезьяне. Почему никто не слышит, что они здесь лишние? Они и их солнечные песни?
Наконец, покачав бедрами и бубнами, кофейно-шоколадные исчезли, к радости и облегчению Кузнечика. Осталось только шуршание и тихий треск затухающих костров. А потом и этот тихий звук перекрыл шум дождя, и кроме дождя не осталось ничего.
Гиббон сменил пластинку. Сквозь шорох дождя просочилась гитара. Кузнечик поднял голову и насторожился. Голос он узнал сразу. Песня была другая, но голос — тот самый, что кричал из подвального окна. Зажатый с двух сторон телевизором и пальмой, Кузнечик вздохнул и вытянул с пола руки-не-руки. Над столами и головами старших стонал и шептал голос. Сквозь водные потоки и тучи выглянуло закатное солнце, и комната окрасилась лиловым. Неважно, что это была не та песня. И эта казалась Кузнечику знакомой. Он знал ее как самого себя, как то, без чего не было бы ни его, ни остальных. Вместо подвала было кафе, но голос все равно звал. Уйти куда-то через стену дождя. Куда — никто не знает. И даже стекло разбивать незачем. Пройти его, как воду, потом сквозь дождь — и вверх. Клетчатой мозаикой скатертей и лиц таяли столы, растворяясь в дожде и в музыке. Время застыло. Дождь отстучал по лицам и ладоням. Сиреневый свет исчез, золото растаяло. Только голова Кузнечика золотисто тлела в темном углу — его голова и ресницы.
Песня закончилась, но для тех, кто умел слушать, у голоса на пластинке было еще много таких же. Кузнечик слушал, пока Гиббон не сменил пластинку на другую, с другим голосом, не приковывавшим к себе внимание. Головы старших закачались, пальцы забегали, мусоля стаканы и наполняя пепельницы. С жалобным мяуканьем под столами прошла кошка с блестящей спиной, ей бросили окурок и мятный леденец. Кузнечик вздохнул. В этой песне не было даже кофейных людей. В ней не было ничего. Просто пищала женщина. Две девушки с ярко-красными губами отъехали от своего стола. Одна подняла с пола кошку и прижала ее к груди. Кто-то включил свет. Везде защелкали выключатели. Над столами засветились зеленые зонтики торшеров. Женщина пела о том, как ее бросают. Уже вторую песню.
Кузнечик встал, отлипая от стены и от нагретого его теплом телевизора. Пальма качнулась, и обезьяна перевернулась пустой задней стороной. Как белая нитка, он прошел между столами, разрезая дымную завесу подводного царства. Подводного из-за зеленых торшеров и позеленевших лиц. Подойдя к стойке, он тихо задал вопрос. Старшие свесились со стульев-грибов, переспросили:
— Что-что? — и засмеялись. Гиббон в белом фартуке посмотрел на него сверху, как на букашку.
Кузнечик повторил вопрос. Лица старших весело оскалились. Гиббон достал из кармана фломастер, почиркал им по салфетке и кинул ее в Кузнечика.
— Прочти, — приказал он.
Кузнечик посмотрел в салфетку:,
— Ведомый дирижабль, — произнес он тихо.
Старшие захохотали:
— Свинцовый! Дурачок!
Кузнечик покраснел.
— Почему свинцовый?
— А чтобы удобнее было стекла бить, — безразлично ответил Гиббон, и старшие опять захохотали.
Под их дружный хохот Кузнечик, мокрый от стыда, вылетел из кафе, пряча в зажиме протеза комок салфетки. Кто им сказал? Откуда они узнали?
В Чумной по стенам летели звери. Подстерегая беспечных прохожих, в засаде прятался гоблин. Кузнечик сел перед тумбочкой на которой стояла пишущая машинка, и разжал зажим. Салфетки не было. Кулак руки-не-руки не сжимался по настоящему. Кузнечик зажмурился, потом открыл глаза и отстукал на клавишах то, что помнил и без бумажки. Выдернул листок и спрятал в карман. Он был расстроен. Дирижаблем. Потому что не мог понять: при чем тут дирижабль? Они толстые, неуклюжие, и давно уже вымерли. А еще тем, что старшие знали про стекло. Что это он его выбил.
— Самое обидное, — сказал Кузнечик, — самое обидное, что это кто-то из вас им рассказал.
— Чего? — переспросил Горбач, свесившись сверху.
— Ничего, — сказал Кузнечик. — Кому надо, тот расслышал.
Красавица был в бумажной короне с загнутыми краями. Он улыбался и его улыбке не хватало зуба. Вонючка во второй такой же короне улыбался выжидающе и с интересом. Его улыбка была чересчур зубастой. Сиамец вырезал из журнала картинки. Он поднял на Кузнечика стылые глаза и опять защелкал ножницами.
— Кто кому чего сказал? — не выдержал Вонючка. — И кому что надо было услышать?
Горбач опять свесился вниз.
— Про стекло, — сказал Кузнечик. — Что это я его разбил. Старшие знают.
— Это не я! — выпалил Вонючка. — Я чист. Никому никогда!
Сиамец зевнул. Горбач возмущенно завозился в одеялах. Слон ковырял карман комбинезона.
— Я им сказал. Кузнечик… Очень хотел. Вас выпустить. Очень волновался. Я им сказал.
— Кому? — Вонючка сдвинул корону набок и поковырял в ухе. — Кому ты сказал?
— Им, — Слон неопределенно помахал рукой. — Большому. Который спросил. И еще — который рядом стоял. Ему тоже. Нельзя было? Они не обиделись.
Незабудковый взгляд Слона переполз на Сиамца, палец потянулся в рот.
— Нельзя было, да?
Сиамец вздохнул.