девчонок, а то я бы обязательно ее поколотил.
— Верно, — говорит Сфинкс задумчиво. — Она тебя вечно толкала. Я никак не мог понять почему. За ней такого не водилось.
Сажусь у лаза в свежевырытую нору и обнимаю подушку Сфинкса.
— Да, — говорю. — В цивилизованных мирах маленькие мальчики дергают девочек, которые им нравятся, за волосы и забрасывают им в сумки дохлых мышей. Не говоря уже о подножках. Так они выражают свою любовь. Это повадки, заимствованные у первобытных предков. Тогда ведь все было просто. Выбрал, полюбовался, приложил костью мамонта по макушке — свадьба, считай, состоялась. Более поздним поколениям было интересннее заглянуть под длинные юбки своих сверстниц, но те тоже были не дуры и носили снизу кружевные панталоны. К тому же вид плачущей девочки, забрызганной грязью, так трогателен и вызывает такую бурю чувств в душе влюбленного! Они так хороши в слезах!
— Не думаю, что Слепой был таким уж симпатичным, когда его сбивали с ног, — бормочет Сфинкс. — Не говоря уже о панталонах и слезах. Ты что-то чересчур расфилософствовался, Шакал.
— Я же выше подчеркнул, что все это принято в цивилизованных обществах. У нас, естественно, все наоборот.
— Давайте спать, — предлагает Слепой. — А то еще окажется, что Черный все детство был от меня без ума, оттого и лупил с утра до ночи. Чтобы посмотреть, как я прекрасен в слезах.
— А что? — фыркает Сфинкс. — Интересная версия. По ней, правда, выходит, что в меня он вообще влюбился с первого взгляда. Мои слезинки его радовали больше твоих. Я на них не скупился.
— Слушайте, хватит сплетничать, — гудит сверху голос Горбача. — Человек спит, а вы бог весть что про него болтаете.
— Сыграй нам что-нибудь тихое, лохматый, — просит Сфинкс посмотрев вверх. — Ночную серенаду. Шакал спугнул наши сны. Остались одни сплетни. Отвлеки нас от этого гнусного занятия.
— Сыграй. Заодно перебудим всех остальных, — злорадствует Слепой.
Горбач шуршит чем-то, свешивает ноги, и начинает играть. Забираюсь в нору, чтобы уснуть под флейту, пока он не перестал. Но голову не прячу, потому что Сфинкс со Слепым не ложатся и вполне еще могут о чем-то интересном поговорить. Так и сидим. Они молчат, и я молчу, а Горбач играет, отвлекая нас от сплетен.
ДОМ
Войдя в десятую комнату, Кузнечик почуял что-то. Перемену, невидимую глазу. Седой сидел над шахматами, подперев подбородок костяшками пальцев, и думал.
Кузнечик сел на пол.
Седой не здоровался никогда. Он вел себя, как будто приходов и уходов не было, как будто их встречи не разделяли дни и часы. Кузнечик успел к этому привыкнуть, и ему это даже нравилось.
Он увидел коробку амулетов. Пустая, с откинутой крышкой, она лежала на матрасе рядом с шахматной доской. Вот. Вот что изменилось. Почему?
Седой поймал его взгляд и запустил длинные пальцы в коробку. Поднял их к свету и потер, стряхивая пыль.
— Больше ничего не осталось. Я все раздал.
Вытянув шею, Кузнечик рассматривал дно коробки.
— Все-все? — переспросил он смущенно.
— Да, — Седой захлопнул крышку и убрал пустую коробку.
— И больше не будет амулетов?
Загрустивший Кузнечик ждал объяснений. Прядь волос лезла ему в глаза, он не убирал ее, боясь шевельнуться.
— Я уезжаю. Домой.
В комнате Седого эти слова прозвучали странно. Как будто не он их произнес. Разве мог у него быть дом? Седой был сам по себе. Он родился, вырос, и состарился на этом самом месте. Так думалось смотрящему на него и говорящему с ним.
Кузнечик повозил ботинком по полу, черневшему винными пятнами.
— Почему?
Седой переставил на доске одну фигуру и сбил другую ногтем.
— Мне восемнадцать, — сказал он. — Давно пора.
И этим тоже что-то испортил. Как упоминанием о доме. Ему не могло быть сколько-то лет. Он был вне возраста и вне времени, пока не произнес расколдовывающие слова, назвав свой возраст. И это даже не было объяснением.
— Другие уедут летом. Почему ты не подождешь их?
— Здесь плохо пахнет, — сказал Седой. — Чем дальше, тем хуже. Ты понимаешь о чем я говорю — у тебя есть нюх. Сейчас плохо, но в самом конце будет хуже. Я знаю, я уже видел такое. Я помню прошлый выпуск, тот, что был до нашего. Поэтому хочу уйти раньше.
— Ты убегаешь? От своих?
— Убегаю, — согласился Седой. — Со всех ног. Которых нет.
— Боишься? — удивился Кузнечик.
Седой поскреб подбородок перевернутой королевой.
— Да, — сказал он. — Боюсь. Когда-нибудь — еще не скоро — ты поймешь. И тоже испугаешься. Выпускной год — плохое время. Шаг в пустоту, не каждый на это способен. Это год страха, сумасшедших и самоубийц, психов и истериков, всей той мерзости, что лезет из тех, кто боится. Хуже нет ничего. Лучше уйти раньше. Как это сделаю я. Если есть такая возможность.
— Ты поступаешь смело?
Теперь удивился Седой.
— Не знаю. Скорее, наоборот.
Кузнечику захотелось спросить про себя и про свой амулет, но он не спросил. Седой готовился к шагу в пустоту, к смелому поступку, который казался трусостью. В такой момент надо было молчать и не мешать ему. И Кузнечик промолчал.
— Я забираю только этих двух обжор, — Седой показал на аквариум. — Вместе с их комнатой. Они ничего не заметят. Даже не поймут, что переместились в наружность. Хотел бы я быть на их месте.
Кузнечик посмотрел на рыб. Он боится… Ему стало жалко Седого. Его и себя. Какой теперь станет эта комната? Логово Сиреневого Крысуна. Без Седого оно перестанет быть интересным. Перестанет быть «Логовом». Станет просто спальней номер десять.
— Я про тебя не забыл, — Седой опустил королеву на черную клетку. — Я думаю о тебе так часто, что это даже странно. Как ты думаешь, отчего так?
— Из-за амулета? — предположил Кузнечик.
— При чем здесь амулет? Он тебе не нужен. И все эти задания тоже. Ты открыт. В тебя все влетает само.
— Он мне нужен, — Кузнечик покачался на корточках. — Очень нужен. С тех пор, как он у меня, все хорошо.
— Я рад, — Седой вытряхнул сигарету из пачки. — За него больше, чем за остальные. И за тебя тоже.
Кузнечик вдруг заволновался:
— Что было во время прошлого выпуска, Седой? Что ты тогда увидел такого, что не хочешь видеть теперь?
Седой вертел в руках сигарету, не зажигая ее:
— Зачем рассказывать? Летом увидишь все сам, своими глазами.
— Я хочу знать сейчас. Скажи.