задрала, что своих прежних товарок и словом не дарит. Да что там, она и в зал-то теперь спускается разве что изредка, а управляет делом и дергает за все нужные ниточки — завистливо рассказывали проститутки — из верхних покоев с роскошным убранством.
Бельо Сандалио, лениво подносивший стакан ко рту, увидав ее, замер. Внезапно он ощутил, что огонек вспыхнул ярче, и на мгновение экран воспоминаний наполнился действием. Словно в размытом кадре цвета сепии он увидел себя пьяным в стельку и запускающим руку под длинное платье бабе, зверски похожей на эту блондинку с кошачьей гордой повадкой, которая прошла мимо его столика, не бросив и взгляда.
— Мне она больше темненькой нравилась, — сказал Канталисио дель Кармен.
Бельо Сандалио подпрыгнул на стуле. Етитский огонек вдруг перестал моргать, взорвался и осветил все изнутри. На миг он застыл в ошеломлении. Так вот где собака зарыта. Он одним марафонским глотком осушил стакан, грохнул им об стол и со странной улыбкой громко продекламировал:
— Темнокрылые ласточки вернутся…
Потом схватил трубу, взобрался на стул и дал сигнал боевой тревоги.
— Я сейчас! — объявил он, доиграв.
Порывисто и решительно, на ходу жонглируя трубой, он направился к двери с серебристой звездочкой. Он знал, что дверь ведет не только в уборную, но и в темный патио заведения.
Там у задней стены так и валялись бочки, по которым он в тот раз взобрался, удирая от гнева капитана карабинеров. Спиртовой туман той жаркой ночи быстро рассеивался в закоулках памяти. «Так вот где собака зарыта», — радостно твердил он себе, штурмуя стену.
Сеньорита Голондрина дель Росарио уже уснула, но вдруг ей послышался негромкий стук в окно. Она в панике проснулась, открыла глаза в темноте и напрягла слух: в комнате стояла тишина, если не считать ударов ее сердца и неумолчного гула праздника над городом. Она уже было подумала, что ей показалось, но тут стук раздался опять. Стук будто костяшек пальцев! Она разом села в постели. Дрожа всем телом, попыталась успокоить себя — может, это кот царапается, лезет на крышу или с крыши. Но когда короткий настойчивый стук повторился вновь, у нее перехватило дыхание. Она набралась храбрости и решила проверить, что там такое. Тихо встала, накинула розовую сорочку и, стараясь не думать о том, о чем в глубине души думала непрестанно, Боже ты мой, слегка приоткрыла створку окна.
В патио, в слабом отсвете уличных фонарей, с трубой в руке и элегантной бабочкой в горошек на шее стоял ее бродячий музыкант и улыбался своей погибельной улыбкой притаившегося в засаде тигра.
— Приветствую! — сказал он со всей непринужденностью, словно поздоровался с соседкой по скамейке в городском парке в полдень Вербного воскресенья. Она чуть не упала в обморок.
— Прошу вас, сию же минуту уйдите, — прошелестел ее дрожащий голос.
— Сперва мне нужно с вами поговорить, — отвечал Бельо Сандалио, умилившись испуганной, словно птичка, Даме за Фортепиано.
— Завтра у нас будет предостаточно времени для разговоров, — неуверенно произнесла она.
— Это неотложный разговор.
— Прошу вас, мой отец может проснуться.
— Если вы не отворите, я сейчас сыграю зорьку.
— У вас недостанет на это безумия.
Бельо Сандалио насупился, отодвинулся от окна и приложил трубу к губам.
— Ради Бога, не вздумайте, — испуганно прошептала она. И открыла.
Когда сеньорита Голондрина дель Росарио вновь очутилась в объятиях своего бродячего музыканта и ощутила в его поцелуе тот же резкий запах пива и дешевого курева, который ощутила в первый раз и потом вспоминала бессонными ночами, она стала думать, лишь бы, Боженька, дорогой, это все не оказалось очередной любовной грезой ее мучительных одиноких ночей. И пока она так думала, а нахальный трубач сжимал ее все сильнее, ее безвольные руки, упавшие вдоль тела, вдруг начали оживать и действовать самостоятельно, плавая в воздухе и еще не решаясь коснуться спины возлюбленного. Поверх его плеча она удивленно разглядывала свои руки. Они трепетали, как вспугнутые птицы, порхали, словно давали ежевечерний урок актерского мастерства маленьким ученицам. В изумлении, в ошеломлении, в совершенно расстроенных чувствах она услышала собственный голос, повторявший: «Руки, упавшие вдоль туловища, выражают безразличие; крепко сжатый кулак указывает на возмущение, злобу; сцепив пальцы, мы показываем ненависть, ярость; слегка согнутые пальцы выражают мечтательность, романтический настрой; раскрытая ладонь, повернутая кверху, если медленно водить ею из стороны в сторону, означает полет птиц, необъятность небес или синие очертания гор; то же движение ладони, обращенной книзу, рисует бесконечность моря или уходящей вдаль дороги…»
Она почувствовала, что розовая сорочка соскользнула вниз и темным холмиком легла у ее ног, что, не переставая целовать, ее легко подымают в воздух и нежно, словно невесту, укладывают на белые простыни ее собственной кровати, что большие, как тигриные лапы, руки отправляются в путь по дрожащим тропам ее голого тела, а наждачный язык змеится по ее мочке, перескакивает на шею, разузнает что-то у сосков и бесконечно, восхитительно, невыносимо спускается дальше по животу, и подумала, до чего же блаженны были воспетые в средневековых песнях девы, отдаваясь по любви пилигримам на диких дорогах. А потом она поняла, что сама скользит вниз по телу, вниз по пропасти и вот уже ласкает, целует, заглатывает, как одержимая, отвердевшего зверя, горячо бьющегося у нее во рту, и сказала себе, что в любую минуту может сойти с ума от любви. И еще сказала, с неистовостью средневековой святой, что отныне без малейшего колебания умрет или убьет за любовь, за любовь этого прекрасного пилигрима из преисподней, который там наверху выпевает блаженство стонами и уже начинает заливать ей рот расплавленными лилиями и солнцами. Не приходя в себя, прильнув к нему, плача, она сказала себе, что, черт побери, не зря прошли бездумные годы в этом забытом Богом селении, приютившемся на краю света, и что больше она не будет целомудренной сеньоритой, какой ее тут все считают, утонченной дамой, какой она видится господам из клуба, невинной девицей, какой мыслит ее отец, потому что с этой самой ночи развратно, без удержу, как самая падшая из всех мессалин, она будет ужасно, со всем сладострастием, что отыщется в душе, любить этого рыжего хищника, который прямо сейчас вновь обхватывает ее шею железными челюстями, безжалостно пожирает ее, не дает опомниться, овладевает ею, не жалея огня и любви.
Когда рассвет обрисовал очертания городских крыш, Бельо Сандалио вскарабкался на сиреневый домик, по которому раньше спустился, и, стараясь не повредить трубу, перебрался на заднюю стену, а оттуда спрыгнул в патио «Тощего кота» и, отряхивая костюм, вошел в ярко освещенный зал. Друзья, делая честь неофициальному названию оркестра, все еще выпивали за тем же столиком у эстрады. К ним присоединились две шлюшки, причесанные и накрашенные под Клеопатру; они распущенно хихикали, оглаживали и норовили лапнуть старого барабанщика.
— Думают, дурынды, что каша с неба валится! — сказал герой войны севшему на свой стул Бельо Сандалио.
Никто не спросил, почему его долго не было. Гуляли так занятно, что всем почудилось, будто Трубач в Ветряночной Бабочке, как называл его иногда Жан Матурана, совсем недавно отлучился в уборную.
Час спустя друзья вышли на улицу; солнце уже разливалось по цинковым крышам, как густой янтарный сироп. Они заскочили принять по последней в какой-то ранней лавочке и на том разошлись. Вечером Литр-банду предстояло дебютировать на городской площади.
13
Воскресный концерт произвел фурор в Пампа-Уньон. Дебют вышел таким многообещающим, что аптекарь оповестил музыкантов о решении сохранить за ними рабочие места и после приема президента. И ввиду отсутствия дирижера назначил начальником оркестра Бельо Сандалио. «Пока маэстро Хакалито не оправится от своих лирических хворей», — сказал он.
Жители Пампа-Уньон совсем позабыли, что у них есть площадь. Пять лет назад состоялось пышное ее открытие, после чего так же безразлично, как принимали отсутствие церкви, все как-то запамятовали,