именами и тем, что малыши так рано отправлялись на небеса. Теперь, вместо Рафаэля, он хочет выбрать имя земное, как у человека, много лет прожившего, и, само собой, приходящегося ему, Канталисио дель Кармену, другом.
— Я желал бы окрестить его Канделарио, — заключил он. — И чтобы вы, дон Канделарио, были его крестным отцом.
Растроганный до слез ветеран только и смог, что молча кивнуть.
Чтобы немного разрядить обстановку слезливости, начавшую уже запруживать комнату, Бельо Сандалио посоветовал вышивальщице благодарить Бога, что муж не вздумал назвать ребенка в честь присутствующего здесь господина тарелочника. Все расхохотались, а вышивальщица, знавшая о личной драме тарелочника, слабо улыбнулась с сочувствием.
Повод был исключительный, и друзья выпили в ту ночь больше, чем во все предыдущие. Жан Матурана надрался быстрее всех и, подтверждая склонность пустить слезу, рыдал, как никогда, о грудях своей любимой продавщицы. В одном притоне он вдруг возненавидел компанию типов в пончо, мрачно игравших в кости за угловым столом. Пошатываясь над разбойничьего вида понченосцами, он заплетающимся языком орал, что его крестили Баклажаном, а если какого сукина сына не устраивает, пусть идет говно жрать со стервятниками за холмы.
Хозяин заведения подошел к музыкантам и тихо посоветовал унять товарища.
— Эти ребята «и при конфетах, и при хрящиках», — сказал он.
— В смысле? — захлопал глазками Тирсо Агилар.
— В смысле, и при ножах, и при револьверах, — опередил хозяина с ответом Бельо Сандалио, встал и утянул за жабры скандалиста-тарелочника.
Горнист, в свою очередь, окунувшись с головой в водоворот порока, пил меньше всех, зато больше всех танцевал и подкатывал к дамам. Не прошло и трех часов, как он успел поклясться в вечной любви и попросить руки и сердца у четырех размалеванных, словно апачи, проституток из четырех разных борделей. Канделарио Перес, как никогда благодушный, всю ночь пил за здоровье крестника «гренадеровку», то бишь горькую, и, обнимаясь с кумом Канталисио, слюняво втолковывал тому, что его тезонька ни под каким видом не превратится в полудурка из тех, что идут по жизни, полагая, что каша с неба валится, не бывать такому.
Трубач же, у которого от мыслей о сеньорите Голондрине дель Росарио вскипал пах (вечером он не смог встретить ее у синематографа), в четырех кабаках успел сыграть, взобравшись на стол, прежде чем они докатились до «Тощего кота». Там он, как всегда, после первой исчез за дверью с серебристой звездочкой.
На рассвете, когда Бельо Сандалио уже вернулся из своего любовного марш-броска, в зал вошел человек и кинулся к нему, будто к вновь обретенному родственнику. Это был Франсиско Регаладо. Трубач пригласил его за столик и представил друзьям как самого храброго и героического из торговцев прежней пампы. «Кожа у этого субчика суше подошвы», — тихонько заметил Жан Матурана. После чего тот пригласил их отведать бычьей крови у него на бойне.
Мясники уже работали вовсю. По приказу дона Панчо они вонзили нож в яремную вену черному быку, поднесли к отверстию, из которого хлестала густая дымящаяся струя крови, несколько рогов и раздали гостям. Старожилы пампы имели обыкновение выпивать натощак рог крови для восстановления сил. «Будут музыканты здоровы, как быки», — перемигивались скотобойцы. Тирсо Агилар чуть не лишился чувств, залпом выпив рог, полный сворачивающейся красной жидкости.
Осмотревшись, музыканты заметили Франсиско Регаладо, что один мясник, самый молодой, насупленный парень с суровым взглядом, как-то слишком яростно втыкает нож в коров. Бывший коробейник объяснил, что всего пару месяцев назад бык отправил на тот свет отца этого парня. Утром в понедельник, когда рука его еще была нетверда после ночного загула, старый мясник на миллиметр промахнулся, забивая черного быка, и подступил ближе, думая, что тот уже издох, а зверь в последнем приступе бешенства нанес ему смертельный удар в сердце.
Тирсо Агилара эта история доконала. Прислонившись к стене, он вернул миру всю бычью кровь, смешанную с выпитым за ночь, до последней капли.
14
В половине четвертого хозяйка «Юного цвета» постучалась к Бельо Сандалио и сообщила, что снаружи его дожидается Йемо Пон. Трубач, обыкновенно отсыпавшийся после вчерашнего аж до вечернего чая[19], проснулся с жутким похмельем, во рту — будто кошки ночевали. Он с трудом оторвался от матраса из пакли и проворчал заглядывающей в дверь боливийке, что, если только чертов китайчонок не принес ему новость о выигрыше двадцати пяти тысяч фунтов золотом в новогодней лотерее, он ему сейчас шею свернет. «Мандарины-то собственными руками порешали гонцов за дурные вести», — добавил он.
Кримильда Кондори де Плетикобич немного постояла в дверях, разглядывая его с хитроватым блеском в темных глазах, и удалилась, покачивая бедрами и в упоении мурлыча «Пропащую», куэку[20], которую недавно выучила и теперь день-деньской распевала в коридорах с презабавным боливийским акцентом. Задыхаясь от волны ее духов, затопившей комнату, Бельо Сандалио подумал, что будь талия у бывшей бордель-ной танцовщицы не такой квадратной… Он улыбнулся. В самом деле, презанятная горянка. Однажды утром, вернувшись после бурной ночи, он вдруг решил узнать, почему она выбрала псевдоним Дьявиолетта Дивина. Да потому же, почему Пола Негри[21] назвалась Полой Негри, отвечала она. Или ему неизвестно, что у той настоящее имя — Аполония Чавулес? «С таким имечком разве ресницами похлопаешь?» — кокетливо сказала боливийка.
Йемо Пон все утро сновал близ железнодорожной станции, поджидая понедельничный поезд. С поездом возвращался его друг, которого папаша — курьер, доставлявший поручения, письма и послания на словах из селения в Антофагасту и обратно, — повез в порт посмотреть на море. «Смотри хорошенько, потом мне расскажешь», — велел Йемо Пон.
В те дни, когда приходил поезд, станция превращалась в цветастую ярмарку, где было полно всякой всячины. На перронах кишел народ, продавщицы в белых фартуках настойчиво выкликали товар, вопили коробейники, не умолкая, кричали фальшивые факиры со змеями и фотографы с искусственными лошадками, играли вездесущие шарманщики, а их обезьянки в тельняшках продавали записки с предсказаниями. Тут же целая армия подвижных чудаковатых персонажей — никто не знал, когда, как и откуда они появились, — заколачивала деньгу, продавая новейшие хитроумные игры, диковинные механизмы, привезенные невесть откуда, и даже странные изобретения, выдуманные ими самолично.
Йемо Пон истратил всю наличность на маленький портативный синематограф, выстроенный одним таким человеком из старого маховика и прочего мусора: синематограф показывал мимолетные сцены дуэлей, перестрелки с ковбоями и танцовщиц канкана, вскидывавших ноги, так что виднелись подвязки. Всего этого Йемо Пон насмотрелся не только в фильмах, демонстрируемых в Рабочем театре, но и, сколько себя помнил, на улицах и в борделях города. Пампа-Уньон со своими барами и уличными драками, как две капли воды, походил на поселки из фильмов про бандитов.
Когда вдали раздался свисток паровоза, Йемо Пон как раз был занят: рассматривал, какие лица становились у тех, кто отваживался опробовать самый любопытный и новый аппарат. «Электрическая машина», — пышно величал ее владелец. Уплатив, смельчак должен был ухватиться обеими руками за металлический брусок, а экстравагантный хозяин — чужеземец с длинными седыми космами в сапогах для верховой езды и широкой ковбойской шляпе, называвшийся внучатым племянником Томаса Алвы Эдисона, — крутил маленькую рукоятку и производил электрический ток, от какового доброволец принимался выделывать нелепые ужимки.
Как только друг сошел с поезда и углядел Йемо Пона, он отцепился от отца и, захлебываясь словами, приступил к рассказу о том, что в порту он ходил в цирк со зверями и там вот такенный африканский лев с вот такенной гривой не захотел скакать сквозь огненное кольцо, напал на укротителя и разорвал его на