Вечерний ветер ворошил бумажные венки, которые ребятишки из доходного дома, все как один босые, несли по засыпанным песчаной пылью раскаленным улицам. Вышивальщица, одетая во все черное, постаревшая, поддерживаемая под руки двумя соседками-плакальщицами, шагала, не спуская глаз с гробика, который без труда держали на плечах два бой-скаута. Чуть поодаль шел ссутулившийся, отрешенный Канталисио дель Кармен, все еще не вынырнувший из омута боли.
За селением, когда процессии оставалось пройти двести метров до кладбища по голой пампе под синим-пресиним небом, ветер налетел на них с новой силой. Пронзительный пыльный вихрь печально срывал листья с венков и трепал волосы женщин, вторя летящим над процессией аккордам похоронного марша. Музыканты дули против ветра и шли вперед без своего дирижера. Маэстро Хакалито уволился еще в воскресенье вечером, когда остался один с палочкой на эстраде городской площади.
Сеньорита Голондрина дель Росарио и ее отец влились в траурное шествие у дверей доходного дома. Всю ночь она напрасно прождала Бельо Сандалио и не смогла спокойно уснуть, гадая, какие опасности могли его задержать. Увидев его трубящим во главе оркестра, она вздохнула с облегчением. Все же что-то странное померещилось ей в угловатом крапчатом лице.
На кладбище народ столпился у могилы, и, пока спускался гроб и вышивальщица выла от боли на краю неглубокой ямки, сеньорита Голондрина дель Росарио разглядела, что у ее трубача-пилигрима, который с другой стороны могилы тепло обнимал за плечи Канталисио дель Кармена, одна скула расплылась в сплошной синяк.
Жену барабанщика совсем оставили силы, и она дважды теряла сознание, пока могильщик засыпал яму, а женщины бросали пригоршни земли в такт горестной «авемарии». Кто-то из доходного дома принес воды в «пампасской фляге» — двух бутылях, увязанных в одну дерюгу, — но ни у кого не случилось ковша, и пришлось поить ее прямо из бутыли, затыкая горлышко второй, чтобы не замочить траурное платье.
Канделарио Перес стоял в ногах могилы, морщины на его иссушенном лице от горя проступили сильнее, и он даже не сообразил предложить воды из своей фляжки. Умом он пребывал в ином времени и ином месте: на погосте в Агуа-Санта страшным декабрьским днем он один под вой ветра хоронил жену и новорожденного сына.
Вернувшись с кладбища и немного побыв с барабанщиком и его женой, музыканты оставили их на попечение соседок и пошли залить горе в ближайшую распивочную. С серьезными лицами, будто заглянув только на минутку, они договорились пропустить по стаканчику тут же, за липкой стойкой. Тем не менее, когда два часа спустя в дверь заглянул Йемо Пон, они уже уютно устроились за столом, и лица их начинали озаряться веселыми пьяными улыбками. Страшно взволнованный, вспотевший, как конь, под доспехами из афиш, китайчонок объяснил, что обошел, ища их, уже больше десяти кабаков, потому что Бес с Барабаном повредился рассудком.
Когда они остались одни в комнате — соседки, выпив мате, разошлись по домам, — жена присела на корточки у кровати и стала тихо поглаживать распашонки младенчика, а Канталисио дель Кармен решительно поднялся со стула и принялся раздеваться. Медлительно, будто в полусне, барабанщик снял с себя все, кроме длинных фланелевых трусов. Затем вытащил из угла их единственный чемодан, положил на кровать и извлек сверкающий костюм беса. Развесил костюм на культе, окинул его долгим взглядом и очень тщательно разложил на покрывале.
Благоговейно, словно священник, готовящийся совершать причастие, Канталисио дель Кармен начал обряжаться сверху вниз. Сперва он надел красную атласную рубаху с золотой бахромой на рукавах и вышитым зеленым драконом во всю спину, потом — красные атласные штаны с золотой же бахромой на лампасах, потом обулся в причудливо раскрашенные сапоги, украшенные цветными стеклышками, и ловко подвязал их двумя пальцами, затянулся ремнем с медными заклепками и осколками зеркал, надел плащ зеленого бархата, отороченный золотыми кистями, с желтым змеем, обернувшимся вокруг креста, по всему полю, повесил через плечо барабан и, наконец, подошел к маскам и выбрал самую прекрасную и ужасающую: изумрудно-зеленую с собачьими клыками в раскрытой пасти, витыми рогами и седой ведьмаческой гривой до пояса. Вышивальщица, не расставаясь с пеленками покойного сыночка, застыла и следила за ним мутными зрачками.
Обратившись в роскошного карнавального дьявола, изменившись до неузнаваемости под пестрой языческой маской, Канталисио дель Кармен зажимает двумя пальцами колотушку барабана, крестится ею перед образом Святой Девы на стене и идет на улицу плясать, как пляшут «Индианочку» в селении Ла- Тирана. С безумными прыжками, изгибами, па и пируэтами, будто в толпе танцоров разных конгрегаций на площади в Ла-Тиране, Канталисио дель Кармен обходит улицы, пляшет, как одержимый, вздымает тучи пыли сапогами, машет плащом, не сбиваясь с барабанного ритма, не сбиваясь с шага безумной своей пляски, бредет сквозь стайку окруживших его счастливых мальчишек, мимо женщин, жалостливо глядящих из окон на грустное зрелище его чокнутых антраша, прыжком врезается в кружки людей, беседующих на углах вечерних уже улиц, заскакивает, да не заходит в открытые двери лавок, в открытые двери ярко освещенных клубов, в открытые обоссанные двери борделей, у которых со стаканами в руках, обнимая толстых крикливых баб, стоят пресыщенные понедельничные пропойцы и потешаются до упаду над прыжками бедного Беса, у него, видать, крыша протекла, тронулся совсем, сбрендил, смотрите, как скачет, как отчебучивает, прям как молодой, вот ведь засранец, смотрите, как он бьет в барабан своей клешней, а он, невозмутимый, без передышки, без отдыха, под неумолимое раскатистое бом, бом, бом-бом-бом все пляшет, все скачет по песчаным улицам, все закладывает пируэты под мертвенно-бледными уличными фонарями, под лай собак, а за ним несется толпа ребятишек и окружает его, когда он замирает, как вкопанный, перед каждым столбом, словно перед Голгофой, и падает на колени и истово, щедро крестится и, как каждый год на празднике в Ла-Тиране, поет жалобным голосом, чтобы расступились на улицах, чтобы дали дорогу, ибо он дошел до искомого конца пути, утомленный, он пришел по холмам и пампе к Марии и возрадовался, а потом встает, раскланивается и снова крестится и снова пляшет вверх по улице, скачет вниз по улице, несется, словно сбившийся с пути, словно затерянный в пампе, что ищет воду, но ищет он храм, церковь, дом Божий и нигде не находит, разве в этом проклятом селении нет церкви, жалкой часовенки, хоть какого-то прихода, Бога ради? — а детишки звонко смеются, указывают ему туда и сюда, отправляют направо и налево, а он пляшет и скачет, обливается потом, и его долговязые ноги уже подгибаются от усталости, он идет туда и сюда, а колокольни нигде не видать, ни единого креста не видать в этом окаянном селении, но ему нужно в церковь повидать «Индианочку», поклониться Царице Тамаругаля, простереться перед ее образом, коснуться ее покрова, чтобы ее горячие черные глаза обласкали его душу, помолить за своего любимого сыночка, чтобы тот не засыпал, чтобы не вздумал уснуть, дать Святой Деве страстный обет приползти к ней в храм ползком с барабаном за спиной, приползти пред ее очи, истекая кровью, приползти с открытыми ранами и расцеловать ее божественные ноги, пусть сотворит чудо, пусть не дает уснуть его мальчику, пусть он не спит, пусть не спит, пусть Канталисио дель Кармен вечно держит ему открытыми круглые, как стеклянные шарики, глазки, блестящие, словно жженый сахар, поэтому надо плясать дальше, скакать дальше, дергаться дальше, бить дальше без передышки бом, бом, бом-бом-бом в могучий барабан, пока не отыщет дорогу к храму, не обрящет дом Божий, где он? — спрашивает он, — где? где здесь храм? проходя по Торговой улице, на углу почты, и тут бегущие за ним пострелята тычут пальцами в железнодорожную станцию вдалеке: там храм, говорят они хитро, там церковь, эти огни — огни дома Божия, и под детские крики, пританцовывая, бия в барабан, он идет на огни, бьет и скачет, бьет и кружится, бьет и спотыкается, падает в темноте, расшибается, встает, снова пляшет, снова играет, снова идет вперед к станции, пустой и темной в этот ночной час, и в великом счастье оттого, что добрел, наконец, до храма, простирается почти что без чувств под зеленым огоньком, под лампой дежурного по станции, свисающей со столба, падает на колени посреди путей, хрипло выпевает, вот она, Пречистая Дева, наша Богоматерь Кармельская, благословением Господним мы добрались к ней, встает, пляшет и снова валится на колени, подворачивает штаны и ползет по врезающемуся в мясо гравию к лампе и поет плачущим голосом: чудотворная матерь наша подай нам твое благословение чтобы исполнились чаяния нашего сердца, на коленях чешет вперед по гравию, поет на глазах у старенького дежурного по станции, не знающего, что делать, потому что идет селитряной состав, который сейчас мокрое место оставит от этого чертового сумасшедшего, если он не уберется, если быстро не свалит с путей, поезд идет, чтоб тебя, кричит он, и вот уже беды не миновать, и старенький дежурный по станции закрывает глаза