насыщенная силой и бодростью кровь, направленное в ночь зрение были готовы к броску, к моментальному действию. Вот-вот на белесой дороге появятся тени, и придется ловить их на мушку, пробивать трескучими красными иглами.
Но дорога пусто белела. Не было звуков. Мучнистая пыль слабо светилась, тянулась ввысь, и там, в высоте, туманно, огромно пролегала небесной дорогой, по которой неслышно, беззвучно шагали прозрачные тени. Остывая от тревоги, распуская в плечах уставшие мускулы, он начинал смотреть на небо, и мысли его отвлекались от лежащего автомата.
Он вспомнил вдруг теплую избушку у студеного моря, где работал на семужьей путине. Запах рыбы, огня. Дымила прокопченная печь, шипела уха. Старики, багровые, с белой щетиной, моргая синими глазками, опрокидывали горькие чарки. Хмелели, радовались теплу, шамкали беззубыми ртами, хлебали ушицу. А над морем шел дождь, валил мокрый снег, двигались в ледяной воде незримые рыбины. И он, опьянев, слушая стариковский кашель и смех, думал: за стенами дома, в море, как другая, ночная, таинственная жизнь, движутся рыбины, переполненные икрой и молокой.
Потом вдруг вспомнил, как плыл по Оби на танкере, где работал матросом, – среди прозрачных дождей и радуг. Серебряная махина раздвигала клином стеклянные толщи и ворохи. Повариха тайно прибежала к нему на корму, и он обнимал ее, горячую, хохочущую, и дуновением ветра унесло ее прозрачную голубую косынку. А наутро на берегу – берестяные чумы хантов. И в чуме, на оленьей шкуре, недвижные мужчина и женщина и рядом – мертвый ребенок.
Он подумал вдруг, что здесь, на этой войне, кончаются его испытания и мыканья. Эта война – последнее дело, на которое его заманили и он послушно пошел, выполняя все ту же, не свою, а чужую волю. Но после, когда война завершится, его ждет наконец настоящая, долгожданная жизнь по собственному разумению и воле, где будут у него семья, уютный дом, любимая жена и дети, много друзей и знакомых. И когда-нибудь на дружеской вечеринке он расскажет гостям про эту азиатскую ночь, белую дорогу и звезды.
Он вдруг заволновался, что оставил в комнатушке, на тумбочке, иголку, когда чинил, латал рубаху, – как бы игла не затерялась! Нащупал на рубахе прошитый рубец, аккуратно провел по нему пальцами. Вслед за этим возникла, стала разрастаться какая-то невнятная мысль, какое-то воспоминание, но он тут же его погасил, услышав звук на дороге.
Это были голоса, негромкие, отчетливые, приближавшиеся к развалинам. Звук ясно доносился в холодном недвижном воздухе. В голосах не было тревоги, команды. Просто шли по дороге люди и о чем-то разго– варивали. Не о войне, не о возможной засаде, а о чем-то обыденном. И вдруг рассмеялись. Два голоса, два смеха разнеслись в темноте, приближаясь.
Дорога, на которой раздались голоса, была ночной военной дорогой. И люди, которые по ней приближались, были моджахеды. Но в «зеленке», в стороне от застав, среди арыков, развалин, завалов, они чувствовали себя в безопасности. Чувствовали себя не стрелками, минерами, а, быть может, просто приятелями. Вспомнили какую-нибудь соседскую, деревенскую шутку и оба ей засмеялись.
Кологривко приподнялся. Белоносов был рядом, напрягался, вытягивался, прикладывая палец к губам.
На дороге возникли тени. Расплывчатые, смутные. Появились, исчезли, слились в одну. И наконец очертились, насытились плотью. Двое шли по дороге. Кологривко различил рысьим взглядом их повязки, просторные одеяния, колыхания рук и ног.
Они надвигались, шлепали по пыли, продолжали свой спокойный, гортанно-рокочущий разговор. Проходили мимо развалин. Кологривко длинным звериным броском, слыша рядом второе метнувшееся тело, кинулся вперед, врезаясь в чужие кости, мышцы, ворохи одежд. Резким секущим ударом от левого плеча, как секирой, ударил в горло, ребром ладони – в хрящевидный екнувший кадык. Увидел отпадающую в чалме, с темной бородкой голову, взмахнувшие руки и в открытый живот, под «лифчик» с магазинами, вонзил второй протыкающий удар острием стиснутых твердых пальцев – в желудок, в мякоть булькнувшего живота. Человек упал на него всей своей обессилевшей, бездыханной тяжестью, больно ударив в лицо железным стволом. И ря– дом на дороге Белоносов управлялся, бил в затылок, в кость другого упавшего.
– Ой да!.. – выдохнул он азартно и яростно, не удерживаясь, нанося удар по безгласному телу.
Они схватили оглушенных. Рывками, волоча по пыли, по бурьяну, перетащили через огрызок стены, втянули в развалины, и другие четверо перехватили добычу, увлекли ее в темноту строения. Были слышны шорохи, хлюпанья, легкие стуки.
Кологривко, словно обожженный, чувствуя боль в лице, неся в себе реактивную силу собственных ударов, прижался к развалинам. Оскалив зубы, втягивал сквозь них холодный сладкий воздух.
Звезды светили. Белела дорога. Темнела на ней оброненная чалма. И снова, приближаясь, раздались шаги, голоса. Снова возникли две тени. Два человека приближались, и у одного на плече неясно темнела длинная поклажа.
Первым рванулся Белоносов. Поднырнул под длинный балахон, под темный, лежащий на плече предмет. Нанес удар, от которого лязгнули, хрустнули зубы и что-то чмокнуло в голове человека, словно распался перекушенный язык. Короткими, месящими ударами Белоносов молотил человека, пока тот медленно падал на землю. А Кологривко повторил свой короткий удар в горло, и худое, несильное тело, отброшенное разящим ударом, плоско легло, словно человек потерял свой объем. Не человек, а ворох тканей расстелился на пыльной дороге.
– Кажись, «эрэсы»! – разглядывал Белоносов упавший тюк. – Он мне, сука, чуть башку не прошиб!..
Они тащили, волокли безжизненные тела. Кологривко чувствовал в ладонях чужую плоть, вялое дви– жение чужих суставов, парализованных его ударом. Тело, которое он тащил, было легким. Юноша, почти мальчишка, перепоясанный ремнями с кожаными гнездами, в которых светлели патроны. Передал его Молдованову, и тот, возбужденный, принял добычу, поволок ее дальше, в руины, где слышался тихий топот. Майор и солдаты укладывали оглушенных, и майор, споткнувшись, негромко, глухо выругался.
– Они, как кролики, тепленькие! – рассмеялся Белоносов. Его смех был отрывистый, напоминал отхаркивание.
Кологривко постарался рассмотреть ближе лицо под чалмой. Но не успел – опять на дороге возникло нечто.
Шел одинокий человек, что-то бормотал, напевал – то ли песню, то ли молитву, и шаги его были в такт напева. Казалось, он подпрыгивает, семенит, пританцовывает. И когда проходил развалины, Белоносов кинулся на него, обрушил кулак. Но то ли промахнулся, то ли удар был слаб, но человек, падая, закричал высоким, тонким, заячьим криком, и на этот крик по дороге стали набегать другие люди. Передний с разбега стал стрелять, выпуская из невидимого ствола рваные трассы. Первая из них полоснула Белоносова, утонула в нем, погрузилась в клубки одежд, выпуталась и помчалась дальше. Белоносов хмыкнул, охнул, стал валиться в пыль, туда, где уже лежал человек. Слился с ним в высокую живую гору.
Кологривко слышал попадание пули в Белоносова, короткий, затихающий в нем удар. Понимал необратимость случившегося, не имел времени пережить это глубоко. Стал стрелять навстречу бегущим, близко, в упор, заваливая их, обращая вспять. Колючие встреч– ные очереди, поблистав, померцав, погасли. Слышались убегающие по дороге шаги, крики и стоны. Кто-то темный уползал в пыли, издавая урчащие, жалобные звуки.
Кологривко подбежал к Белоносову. Ошибся, подхватывая с земли другого, в такой же чалме и рубахе. Бросил его, увидел, как тот начал ползти. Сжал, взвалил на себя тяжелое тело прапорщика. Ноги Белоносова скребли дорогу, бурьян, глиняные обломки ограды. На плечи Кологривко лилась горячая жижа – то ли кровь, то ли слюна. Грачев и Варгин приняли, подхватили, понесли в развалины обвисшее тело.
– Куда ему? – спросил Варгин на ходу.
– Кажись, в живот, – ответил Кологривко, поддерживая съехавший с плеча автомат. – Лейтенант!.. Птенчиков, мать твою!.. Чего сбежались? Дорогу держите!
Отослал обоих к стене, а сам побежал вокруг дома к сараю, выходящему на выгон. Стоял, выглядывал, всматривался.
«Зеленка», мгновение назад темная, туманная, безразмерная, казавшаяся пустой, омертвелой,