рядом, Птенчиков и душманский стрелок, стукнулись головами, и мертвая рука душмана обняла плечо Птенчикова.
– Лейтенант, там Варгина запарывают!.. Я вокруг дома – к майору! – крикнул Кологривко и кинулся, шурша по бурьяну, обтирая плечами саман.
Они отбили атаку, выдавили из дома душманов. Выталкивали их очередями, воплями, кромешным матом. И те отступили. Убегали, отстреливались, оставив на земле комья убитых.
Один из лежащих, тот, кого ранил в ноги Птенчиков, застонал, попытался ползти. Майор, сутулый, с опущенным, в одной руке, автоматом, подошел и вогнал в него пулю.
Они внесли убитого Птенчикова в дом, положили рядом с Белоносовым. Фонарь в руке Кологривко чиркнул вначале по впалому, перевязанному животу прапорщика, а потом осветил пробитую голову Птенчикова. Пуля вошла в висок, пролетела сквозь мозг и вырвалась с другой стороны. Глаза и рот Птенчикова были раскрыты, изумленны и испуганны, словно он слушал звук страшного, лопнувшего внутри головы удара. Из кармана торчал надорванный бумажный пакетик, и из него просыпалась разноцветная горсть конфетти.
– Как же так? – тихо причитал Молдованов, наклоняясь над Птенчиковым. – Я его по щеке!.. А он меня прикрыл!.. Как же так! – он вытягивал шею, прижимал к груди руки, словно испрашивал прощение у Птенчикова. – Он ведь крикнуть успел!
Кологривко держал фонарь над бумажными цветными кругляшками, над закопченной, с черными ногтями рукой Птенчикова.
Не было времени пережить и подумать. Не было времени осознать промелькнувшую молниеносно мысль. Это он, Кологривко, выбрал Птенчикова для похода в «зеленку». А его, Кологривко, выбрал майор. А майора выбрал полковник. А полковнику из Кабула звонил генерал. И всех их выбрал кто-то еще, отделив от других, направил на эту войну. А того, безвестного, что направил их на войну, выбрал кто-то еще, не имевший имени, сотворивший их всех и вскормивший, наделивший умом и чувством, надеждой на любовь и на благо, заставивший стрелять, умирать. Это была молниеносно промелькнувшая мысль, уводившая в бесконечность, в безумие. Но не было времени ее пережить. Не на это он тратил время.
Пленные у темной стены ворочались. Кто-то кашлял, хрипел. В доме пахло порохом, зловонием испуганной плоти и парной, не успевшей остынуть кровью.
– Где Абрамчук? – спросил лейтенант. – Куда они провалились?
– Заплутали, – ответил Варгин. – Арык ветвится. Не по тому руслу пошли, их и увело!
– Их там самих обложили, – решил Кологривко, гася фонарь. В его глазах в темноте все еще цвело конфетти.
– Надо с заставой связаться!.. Выйти на связь со Сто первой, – сказал лейтенант. В его голосе звучала тоска. – Неужели не слышат стрельбу? Выйдем на связь со Сто первой!
– От рации одни черепочки, – бросил Варгин. – На Сто первой нас не услышат!
– Шкура-мать! – ругнулся в темноте майор. – Посвети кто-нибудь!
Кологривко снова зажег фонарь, навел на майора. Тот сидел на полу, бросив автомат. Воздел пятерню, и Кологривко увидел, что один палец у майора отстрелен. Вместо пальца малиновый сочный обрубок.
– Завяжи кто-нибудь!..
Он морщился от боли, пока Варгин бинтовал обрубок, пеленал тяжелую, в зазубринах ладонь. Кологривко, светя фонарем, отрешенно подумал: где-то здесь, в развалинах, среди поломанного бурьяна и остывающих гильз, лежит отстреленный палец майора.
Пленные у стены заворочались, забормотали. Один из них приподнял голову, задвигался, заизвивался по-змеиному и пополз. Уперся головой в стену и замер.
Кологривко провел фонарем по лежащим телам, скомканным одеждам, связанным за спиной рукам. Тот, кто пытался ползти, был без чалмы, с бритой синеватой макушкой. Белки на его повернутом худом лице влажно блестели.
– Пойди их убей, Варгин! – сказал майор, держа на весу забинтованную руку. В голосе его слышалась боль. Он боролся с болью. Болела его раненая пятерня. Болел отдельно лежащий в бурьяне палец. – Переведи на одиночные, шкура-мать, и кокни! На каждого по патрону!.. Боекомплект беречь!.. Половину расстреляли!.. Иди и пришей их!.. Как змеи, расползлись, шкура-мать!.. Я их, змеев, стрелял и буду стрелять!..
Кологривко повернулся к дверному проему и увидел луну. Большая, желтая, туманная, она поднялась из «зеленки». Черные очертания далеких деревьев еще цеплялись за ее нижний край. Она выплывала из путаницы садов, из развалин, и ее желтизна и туман казались испарением горчичных саманных стен. Она была облаком пара, поднимавшимся над разгромленной «зеленкой».
– Они думают, мне хана! – хрипел и кашлял майор. – Думают, Грачеву хана!.. Да я еще этих четверых перед собой туда провожу, а уж потом и сам пойду, шкура-мать!.. Я их сперва перед собой вперед пропущу, дырочки в них проделаю, а уж потом и сам пойду!.. Змеи ползучие, расползлись, шкура-мать!.. Пойди их пришей, Варгин!.. Аккуратно, по патрону на шкурку!..
Луна отрывалась от волнистой черной земли, и на ней отдаленно виднелась распущенная безлистая крона. Кологривко смотрел на луну, и было в нем неясное изумление. Его зрачок, его взгляд по прямому лучу проходил сквозь далекое дерево и потом беспрепятст– венно, через огромную пустоту, достигал луны, касался ее неведомой точки. Там, на другом конце излетевшего из его глаз луча, был какой-то лунный камень, малая воронка в пыли, серый остывший пепел. Между лунным камнем и его влажным зрачком было дерево – безлистые, холодные ветки. Он, луна и дерево были соединены воедино, были вместе, втроем.
– За Птенчикова, за Белоносова я бы с ними пошушукался, шкура-мать!.. Жилки бы из них потянул! По косточкам бы их разобрал! Огонек бы здесь запалил! Пошушукался бы с ними по-доброму!.. Да жаль, времени не осталось… Пойди пристрели их, Варгин! – голос майора был похож то на стон, то на клекот, то пропадал до шепота. Отстреленный палец мучил его. Бинт белел в темноте.
Луна отцепила от себя последние сучки и ветки. Низкая, желтая, наполненная тенями, взошла над «зеленкой». Кологривко смотрел на нее, и ему казалось, что она уплывает, покидает землю. Уносит на себе последние уцелевшие земные строения, последние живые деревья, семена трав, последних уцелевших людей. Чтоб они спаслись, улетели, пока здесь, на земле, идет война и убийство – гибнут сады и селения, стрелки в развалинах набивают в магазины патроны. Когда здесь, на земле, все будет убито и стихнет, луна снова вернется. Коснется «зеленки», и с нее осторожно сойдут уцелевшие люди, принесут на землю сбереженные семена, сохраненных детей. Замесят глину для новых домов. Вспашут борозду под злак. И жизнь опять возродится.
– Они нас надолго запомнят! – говорил майор, и все, кто был в доме, живые и мертвые, и связанные притихшие пленные, слушали его голос. – Они, шку– ра-мать, долго будут помнить, как мы здесь прошли! Давили их, змей ползучих!.. Змеенышей своих будут нами пугать!.. Пусть пугают! Пусть здесь сто лет ничего не растет!.. Пусть их внуки в этом месте крюка дают, за сто километров обходят!.. Чего сидишь, Варгин?.. Ступай пристрели их!.. А ну выполняй приказание!..
– Не буду, товарищ майор!
– Что сказал, шкура-мать?
– Не буду в пленных стрелять… Я не палач…
– Да я тебя сам пристрелю!.. Да я тебя, шкура-мать, салага, насквозь продырявлю!.. А ну выполняй!..
– Я не мясник, товарищ майор!.. Не буду стрелять!..
Луна уходила за край стены, не поднималась, а словно медленно плыла над землей, не в силах одолеть притяжения. Вытягивала за собой едва заметное свечение неба. Начинало слабо светать. Луна появилась перед самым рассветом, чтобы скоро исчезнуть.
– Что же ты, салага поганая! Они твоему дружку башку прострелили!.. Они прапорщику кишки выпустили!.. А ты кочевряжишься, шкура-мать!.. Твой мертвый дружок в углу тебя слушает и плюнуть в тебя не может!.. Змеев пожалел, шкура-мать!.. А они бы, думаешь, тебя пожалели? Думаешь, они тебя пожалеют, если здесь тебя сейчас не пришьют и ты к ним живой попадешься?.. Они тебя заставят, шкура-мать, по- собачьи выть, по-лягушачьи квакать!.. Они из тебя пыжей понаделают!.. Конфетти из тебя нарежут!.. Сука вонючая!.. Шкура-мать!.. – он задыхался от боли, от бешенства и бессилия. Хотел подняться, не мог, елозил