Он кашлял, задыхался, стоя на берегу огненного подземного ручья. Знал: с прошедшего танка опрокинули в кяриз бочку солярки, солдаты метнули гранату, и выжигающий огонь промчался под землей, истребляя душманскую группу. Он и сам во время рейдов в «зеленку» опрокидывал в колодцы солярку, кидал в глубину гранату, вытравливая засевший дозор моджахедов.
Он хлюпал по воде, задыхаясь от едкого, раздирающего горло зловония. Тянулся навстречу дымным, падающим сверху лучам. Вновь услышал хлопок и очередь. Новая тугая, сшибающая волна света и жара ударила в него, и он оказался по плечи в ревущем пла– мени. Почувствовал страшную боль, отшатнулся. Весь горел, пузырился. Горели его волосы, лицо, штаны. Сдирал с себя горящие, пропитанные маслянистым огнем шаровары, ботинки, носки, дымящие, обжигающие бедра трусы. Стоял голый, ошпаренный, глядя, как пролетают по воде оранжевые язычки.
Он потерял свой нож, потерял вместе с шароварами образок Белоносова. Был наг, обожжен, оглушен. Погибал под землей без крика, без вопля о помощи. Из последних сил, хватаясь за стены, двинулся в дым, раздвигая ногами нефтяную вонючую воду.
Он увидел в сумраке: от стены отделился тощий человек с остатками усов, бороды, такой же, как и он, голый, обгорелый, в клочьях пепла, в кроваво-нефтяных пузырях. Пошел к нему, держа впереди руки с растопыренными пальцами. Кологривко, теряя рассудок, с бессловесным хрипом, отыскивая в себе последний ком ужаса, боли, кинулся на человека. И оба они, визжа, хрипя, кусая друг друга, стали бороться, соскабливая лоскутья кожи. Бились в подземной пещере, не имея другого оружия, кроме ногтей и зубов. Кологривко свалил врага с ног, окунул его булькающую голову в поток воды и солярки, навалился на эту голову, чувствуя, как пружинит, пульсирует задыхающаяся голова и по телу пробегает последняя конвульсия. Встал, продолжая урчать и кашлять, и в тусклом свечении воды медленно всплыло неживое лицо, синее, с оскаленным ртом, с выпученными, в красных белках, глазами.
Качаясь, готовый упасть, Кологривко брел по кяризу, слыша дрожание почвы, эхо орудий.
Он набрел на колодец, на световое жерло, в которое опускалась слега. На ней были зарубки и поперечины. Он стал карабкаться по ней. Срывался, плюхался в во– ду. В сознании у него не было ничего, кроме узкого светового проема, уходящей вверх корявой слеги.
Он вылез из кяриза, упираясь босыми ногами в комья запекшейся глины. Пополз на четвереньках, хватаясь за сухие стебли. Медленно, с трудом, одолевая страшную гравитацию, выпрямился. Стоял, шатаясь.
Кругом было поле в ломаных серых колосьях. Среди ободранных яблонь стоял танк, редко ухал, посылая снаряды в разоренный кишлак. Там же, в рытвинах виноградника, засели солдаты, стреляли по развалинам из гранатометов. В глиняных развалинах селения били пулеметы душманов, прочерчивали поле огненными пунктирами.
Он шел по полю, ломая сухие колосья, ослепший, голый, в потеках нефти и крови. И земля, по которой он шел, была безжизненной, посыпанной пылью и шлаком, в древних воронках, без единой былинки и жизни, умерщвленная давнишней, пролетевшей над нею бедой.
Солдаты у танка, моджахеды в развалинах увидели его и перестали стрелять. Смотрели сквозь свои прицелы и прорези на одинокого голого человека, бредущего через поле.
Он приблизился к танку, и солдаты, поднявшись от гранатометов, не выпуская из рук оружия, смотрели на него.
– Кологривко, ты, что ли? – шагнул ему навстречу чернявый, в щетине, с красным рубцом на щеке, капитан Абрамчук. – Ты, что ли, Кологривко? – вглядывался он и не верил глазам своим.
Кологривко шагнул к нему, что-то мыча, не видя его сквозь слезы. Солдаты набросили на его плечи бушлат, взяли на руки и понесли к корме танка, где было теплее от выхлопов и куда не долетали душманские пули.
Евгений Носов
Памятная медаль
В канун Дня Победы Петр Иванович Костюков – по-расхожему Петрован – получил из района повестку с предписанием явиться тогда-то к таким-то ноль-ноль по поводу воинской награды.
– Это которая-то будет? – повертел бумажку Петрован. – Седьмая, не то восьмая? Уж и со счету сбился… – нечаянно приврал он.
– А тебе чего? Знай вешай да блести! – разумно рассудила почтарка Пашута, одной ногой подпиравшая велосипед у калитки.
«Когда и успела этак-то загореть, обветриться: лицо узкое, темное, новгородского письма, подкрашенные губы – те и то светлее самого лика. Свежая еще, а ведь ей, поди, уже под семьдесят», – просто так подумалось Петровану.
– Не себе, так внукам-правнукам потеха. Да и сам когда тряхнешь при случае, – как бы уговаривая, весело прибавила Пашута, как привыкла, объезжая около– ток, помимо почтового дела – старого утешить, малому нос утереть. – Пляши давай!
– Этак никаких грудей не хватит, – мучился смущением Петрован. – Аж пиджак наперекос пошел: пуговицы с петлями не стали сходиться. Хватит бы… Я ведь только одну неделю и побыл под Старой Руссой. А они все вручают и вручают… Вон Герасим, тот до самого Берлина дошел, на ристаге расписался – на него и вешали б…
– Вешать-то не на кого: плохой стал Герасим. Его теперь всякая граммуля долу тянет, – Пашута поправила алый шарфик, продернутый серебряной нитью, забрала его за ворот куртки. – Давеча была я у него: сам не вышел, внучка выбежала, за повестку расписалась. Говорит: лежит дедушка, не встает.
– Ну да, ну да… – запнулся Петрован. – Стало быть, Герасима тоже согнуло… Дак ить он аж два раза навылет простреленный. В грудях и доси свистит. А ежли закурит, дак курево вроде из-под рубахи выходит. Весь дырявый. Бывало, засмеется: через меня оса наскрось пролазит…
– Небось шуткует, – усмехнулась Пашута. – Дак и у тебя эвон какой рубец – во весь лоб. Как и живой только… И на руке пальцев нету, даже кукиш не сложишь.
– Э-э, девка! – отмахнулся Петрован. – Кабы б я руку в самом логове повредил, это б совсем иная разность. А то вроде как у тещи на огороде. В том-то и досада.
– Ну да теперь какая разница? Кровушка-то все равно полита?
– Тебе, может, и без разницы, а мне и доси обидно…
– Ну, в общем, Петр Иваныч, поздравляю с наградой!.. – Пашута, собираясь ехать, оттолкнулась от штакетника. – Давай готовь пиво, скликай гостей.
– Ты, может, зайдешь? – намекнул Петрован, придержав Пашуту за небесную болоньевую куртейку, озарявшую вокруг себя голубым и весенним. – Ты ить первая весть принесла. С тобой и чокнемся!
– Не, парень, – Пашута мотнула вольными, без косынки, кудрями. – Мне сичас нельзя: за рулем я. Еще ж в Осинки педали крутить.
– А там к кому?
– К Пожневу. Василь Михалычу.
– А Макаренок живой?
– Это который?
– Ты чё, Макаренка не знаешь? Он ить тоже из наших, из ветеранских…
– Да кто ж такой – не упомню?..
– Изба за протокой. Всегда под его окнами гармошка пиликала, народ толокся.
– А! Макар! Макар Степаныч! – вспомнила Пашута. – Шавров его фамилия. У меня по спискам – Шавров.
– Ну, тебе – Шавров, а мне – Макаренок: в одну школу бегали.
– Этого давно нет, дом крест-накрест заколочен. Года два как нету…
– Уехал куда? У него, кажись, сын в Набережных Челнах.
– Из больнички не вернулся. Стали старый осколок доставать, будто бы мешал, что-то там передавливал, а мужик и не сдюжил… Не пришел в сознание.
– Дак а Ивашка Хромов?
– Тому медали больше не дают.
– Это почему? – насторожился Петрован.
– А он по электричкам подался. На культе рукав задерет и – «Подайте минеру Вовке!..»