не повлиять на присяжных, и они оправдали Горшкова.
В 1874 году Жуковского заменил Иван Федорович Книрим, и я узнал в нем «настоящего человека на настоящем месте», как говорят англичане. Очень высокого роста, с ясными голубыми глазами на умном и спокойном лице германского типа, он представлял собой соединение всех свойств и качеств, необходимых для следственного судьи, в руках которого так часто находятся свобода, честь и в значительной степени материальное положение не только обвиняемого, но иногда и других прикосновенных к делу лиц и от которого, как от врача и священника, не могут быть скрыты подробности частной жизни, иногда в самых сокровенных ее проявлениях. Достаточно подумать, сколько зла, несчастья, позора и разорения могут иногда причинить легковерное и непроверенное отношение к разным заявлениям и доносам, поспешный и непродуманный приступ к следствиям об учреждениях и лицах, в деятельности которых играет существенную роль торговый или общественный кредит, недостаточно обоснованное привлечение в качестве обвиняемых по делам о преступлениях против нравственности и против целомудрия женщин, в которых так часто пышно распускается ядовитый цветок, называемый шантажом. Я уже говорил о Книриме в моих воспоминаниях о делах игуменьи Митрофании и о поджоге мельницы Овсянникова. Здесь могу лишь добавить один эпизод, когда я видел обычно очень сдержанного и хладнокровного Книрима в состоянии крайнего возбуждения и негодования. В ноябре 1874 года он производил очень серьезное следствие по делу о подлоге завещания, совершенном несколькими лицами, принадлежавшими к так называемой интеллигенции и постепенно исчерпывавшими все доступные им средства для отклонения от себя тяжелого обвинения. Следствие уже приходило к концу, и Книрим вызвал одного из главных обвиняемых для предъявления ему следственного производства и предложения традиционного вопроса — не желает ли он чем-нибудь таковое дополнить в свое оправдание? Обвиняемый, уже имевший в руках копии со всего производства, не пожелал с ним знакомиться, а на вопрос Книрима указал, справясь в принесенной им записочке, на нескольких свидетелей и некоторые документы, а затем, оглянувшись по сторонам и видя, что письмоводитель и кандидаты на судебные должности заняты своим делом в обширной камере следователя, подал эту записочку Книриму и вместе с нею открытый пакет, прибавив вполголоса: «Да вот еще и это…» «Der lange Friedrich», как почему-то называли в шутку Книрима сослуживцы, взяв записку и пакет и увидев, что в нем лежат кредитные билеты, вскочил, как ужаленный, и устремился через длинные коридоры и приемные следователей и коридор товарищей прокурора ко мне в кабинет. «Этого так оставить нельзя, — говорил он, задыхаясь и совершенно вне себя, весь красный от волнения, — за что такое оскорбление! Я вас прошу принять от меня об этом официальное заявление, и нельзя ли возбудить преследование против этого негодяя?» Стараясь его успокоить, я обратил его внимание на трудность уголовного преследования лиходателей и на то, что всякое оглашение о предложенной и отвергнутой взятке всегда вызывает в обществе лукавое предположение, что отвергнувший дар желает порисоваться своей неподкупностью. «Однако же нельзя так тяжко оскорблять безнаказанно, — волновался Книрим. — До сих пор никто не выражал сомнения в моей честности, и он, человек образованный и сам служивший, не мог не видеть, что я охотно предоставляю обвиняемым полную возможность приводить всевозможные доказательства своей невиновности. Он не мог не понимать, какой обидный смысл имеет этот гнусный пакет!» — «Мы его за это и накажем без всякой огласки», — сказал я и приказал пригласить лиходателя из камеры следователя в мой кабинет и тут, в присутствии расстроенного Книрима, сказал ему: «Господин судебный следователь сообщил мне, что вы передали ему вот этот пакет с деньгами. Не желая допускать мысли, что вы могли это сделать с бесплодной целью повлиять на ход следствия, я высказал ему мнение, что вы, вероятно, желали воспользоваться случаем просить его передать ваше пожертвование в недавно учрежденное общество попечения об арестантских детях, об открытии для которых приюта вы, конечно, читали в газетах. Не так ли?» — «Д-д-д-а», — пролепетал тот… «Позвольте вас искренне поблагодарить за это доброе дело: приют очень нуждается в средствах… Потрудитесь пересчитать деньги и получить временную расписку…» Книрим облегченно вздохнул, улыбнулся и, уходя, крепко пожал мне руку, а приют арестантских детей неожиданно обогатился пятьюстами рублями.
Со времени оставления мною совместной службы со следователями в Петербурге прошло почти тридцать лет. Многое в судебной практике с тех пор изменилось и едва ли к лучшему. По делам, проходившим через мои руки по должности обер-прокурора уголовного кассационного департамента, я видел, как постепенно и нередко при явном влиянии и внушении, идущем с иерархических высот, вторгалось в следственную практику одностороннее обвинительное творчество. Оно проявлялось в расширении исследования далеко за пределы состава и свойства преступления и движущих к нему побуждений, в производстве ненужных и напрасных экспертиз по вопросам, из которых фантазия играла гораздо большую роль, чем разумная потребность, в приемах, облегчающих обвинителю на суде обход прямых запрещений закона и, наконец, в привлечении к следствию
ДЕЛО ГУЛАК-АРТЕМОВСКОЙ *