жизнью, равнодушные к вечным вопросам духа и преждевременно разочарованные. Когда жизнь начинала наносить им свои удары, перед ними сразу меркла всякая надежда, слабая воля не напрягалась на борьбу и смущенная душа не умела найти ни в чем опоры, быстро развивая в себе бессильное отчаяние и ненависть к самому факту существования… Намеки на такие настроения были и в дневнике Николая Познанского, причем некоторые, очевидно, особенно сильные места были тщательно зачеркнуты неизвестной рукой. Не удержать, однако, присяжных от соблазна всецело и поспешно отдаться предположению о том, что тут было самоубийство, без всякой дальнейшей проверки этого многими житейскими чертами из жизни умершего и даже из того же дневника, было бы несогласно с задачей, лежащей на председателе. Да и самый дневник Познанского, как доказательство вообще, подлежал особому разъяснению, особенно ввиду того, что он был веден не взрослым и много пожившим человеком, являясь плодом спокойного отношения к уже изведанной жизни, а писан перед неизбежным личным «Sturm und Drangperiode» *, когда является невольное преувеличение своих ощущений и впечатлений, когда предчувствие житейской борьбы и брожение новых чувств навевают оттенок скорби на размышления, вверенные дневнику, и человек, правдивый в передаче отдельных фактов и целых событий, впадает в самообман относительно своих чувств и мнений. На эту сторону дневника, как доказательства, необходимо было тоже указать присяжным и предостеречь их.
Поэтому руководящее напутствие по делу Жюжан было сопряжено с большим трудом не только по отношению к содержанию, но и к форме, которая в напутствии должна быть в высшей степени сжатая, где не должно быть ни одного лишнего и ни одного забытого слова. Дело Жюжан привлекло к себе внимание не только нашей, но и французской печати. В «Temps»[35] были напечатаны известия о ходе процесса и об оправдательном приговоре и приведена выписка из парижского издания «Agence generale russe»[36], содержащая разбор моего напутствия.
Не могу не привести в заключение характерного отзыва Петра Дмитриевича Боборыкина. «Сейчас только окончил я, — писал он мне 18 ноября 1878 г., — чтение вашей заключительной речи по делу Жюжан. Она мне так понравилась, что я не могу не выразить вам этого. Что в особенности прельстило меня в этом резюме — это не одна только форма его (на нее и наш брат, писатель, был бы, быть может, способен), но немыслимая для меня объективность изложения и оценки… Я и до вашей речи рассуждал так, как вы рассуждаете; но повести себя так, как вы себя повели, не был бы в состоянии — темперамент не позволяет: что-нибудь да перепустил бы или не взвесил бы с такой широкой и строгой вдумчивостью, как это сделали вы».
СУД — НАУКА — ИСКУССТВО *
I Судебная практика очень часто заставляет прибегать к специальным исследованиям, сосредоточивая в них центр тяжести дела или обращаясь к содействию сведущих людей, т. е. экспертов, по разным специальным отраслям знаний, искусств и ремесел. Походя по внешнему своему положению в процессе на свидетеля, подвергаясь, как и он, перекрестному допросу и отводам со стороны прокурора и защитника, давая показания под присягой, по внутреннему значению своих объяснений, эксперт очень отличается от свидетеля. Последний говорит о том, что ему известно по делу, т. е. по обстоятельствам, касающимся подсудимого и составляющим житейскую ткань разбираемого случая, эксперт же дает заключение о том, что говорит ему его знание, опыт и навык о спорных, сомнительных или неясных без его помощи объективных данных дела, совершенно независимо от их отношения к виновности или невиновности заподозренного, обвиняемого или подсудимого. Поэтому, в пределах своего показания, он является научным судьей того материала, который им добыт путем исследования или подвергнут его рассмотрению. Конечно, его заключение не может быть обязательным для суда и отнюдь не является предустановленным доказательством, не подлежащим проверке или критике. В распоряжении суда нередко находятся житейские данные и сведения, которые могут не только не сливаться с выводами экспертизы в одно целое, но даже и прямо им противоречить на почве логики фактов. Но, во всяком случае, критика экспертизы должна быть строго обоснована и к труду эксперта, часто очень большому и требующему траты сил и времени, надо относиться с особым вниманием. Бывает, что эксперты, особенно врачи, очень расходятся в своих заключениях, но это лишь придает особую важность вдумчивому отношению суда, к оценке основательности этих заключений при сопоставлении их с выясненными на суде обстоятельствами дела. Научные выводы могут быть разноречивы под влиянием различных методов и точек зрения, но из того, что, по словам латинской поговорки, «Гиппократ твердит одно, а Галлиен другое», не следует, чтобы мнение каждого из них не заслуживало внимательного к себе отношения.
Между экспертами, которых мне приходилось слышать на суде, первое и главное место занимали судебные врачи, мнение которых очень часто имело решающее значение для дела. По широте, научности и способу изложения своих мнений они явственно делились на две категории. К первой принадлежали уездные, полицейские и городовые врачи, старавшиеся обыкновенно вдвинуть свое заключение в узкие рамки устава судебной медицины, содержащегося в XIII томе Свода законов. Не мудрствуя лукаво, стараясь выразиться по возможности кратко и в терминах, принятых в законе, они вместе с тем в большинстве случаев отличались большой решительностью выводов. Вызванные в судебное заседание, они упорно держались раз высказанного взгляда и не любили подвергаться перекрестному допросу и в особенности подробным расспросам об основаниях своих выводов. Бывали, впрочем, случаи, когда такой врач, желая блеснуть ученостью, употреблял мало известные или своеобразные термины, за что, если дело слушалось при участии экспертов второй категории, о которых я скажу ниже, ему подчас довольно больно доставалось от своих же ученых коллег. Так, я помню, как был растерян и сконфужен валковский уездный врач Скиндер, которого по делу об убийстве Тараса Свинаря совсем прижал к стене профессор Лямбль, допытываясь от него объяснения, что он разумел под словами «tonsura potatorum» (Стрижка пьяниц (лат.).), употребленными им при описании твердой мозговой оболочки убитого. Не могу, впрочем, не признать, что почти всегда у этих скромных провинциальных работников я встречал добросовестный труд и желание послужить делу правосудия без всякой предвзятой мысли или тенденции. У меня было лишь одно столкновение при наблюдении за следствием с таким экспертом во время бытности моей товарищем прокурора Харьковского окружного суда, когда пришлось настоять на пощаде чувств осиротелой, плачущей семьи убитого уважительным отношением к его трупу при производстве вскрытия в крестьянской хате.
Вторую категорию составляли профессора медицинского факультета и врачи-специалисты. Привычка большинства из них к преподаванию облегчала им дачу заключений в судебных заседаниях и позволяла, не стесняясь в словах для выражения своей мысли, развивать ее с научной широтой и глубиной. Очень часто, особливо в первые годы судебной реформы, эти заключения обращались в целые ученые лекции, поучительные для слушателей. Особенным блеском, на моей памяти, отличались словесные заключения профессоров Харьковского университета, вызываемых в качестве экспертов. Среди последних особенно выдавался Душан Федорович Лямбль. Слушать его образную, строго научную, богатую опытом и многочисленными примерами речь было истинным наслаждением. Я не могу забыть его блестящих заключений о признаках, течении и исходе сотрясения мозга, его глубокой, всесторонней психиатрической экспертизы по делу Андрусенка, обвиняемого в отцеубийстве, длившейся, при общем неослабном внимании, более двух часов. Не менее содержательны были и экспертизы Вильгельма Федоровича Грубе по вопросам о повреждениях травматического свойства. Мне кажется, что я и сейчас вижу перед собою его умное лицо, белокурые с проседью волосы, мягкий взор его голубых глаз и слышу его точное и убедительное слово с легким немецким акцентом. Воспоминание о