Гарий заторопился распутывать удочки, нервно ругаясь вперемежку на родном и на русском языке, как бы подтверждая бытующее мнение, что крепче русского матюка нигде ничего нету и по этой части мы давно и прочно держим первенство.
— С добычей! — раздались сдержанные возгласы на том берегу и намек на продолжение: — Чтоб всегда клевало!
Спустя малое время на другом берегу задребезжал голос, будто плохо прибитое стекло в коммунальной квартире или крышка на закипевшем чайнике, в нем явственный звучал восторг: «Си-ытел рыпак вессе- лляй на переку р-ре-эка-а-а…»
— Сам поймал вимба, другие не хочешь, да? — последовало едкое замечание, и певец покорно, однако, чувствовалось, с большой неохотой, смолк.
Наконец-то Гарий из пучка удочек собрал еще одну, кою с натяжкой можно было назвать удочкой. Переправив меня, нездешнего человека, обутого по-курортному, на горбу через протоку, указал, чтоб я стоял на середке галечного островка, по мысу вспененного кустарником и остро торчащей из воды осокой, — все равно, сказал, где тебе стоять. Здесь хоть сухо. «Все равно ничего не поймаешь, рыба вимба есть очень умная, и только он, Гарий, знает, где и как ее ловить, да еще маленько Волетя — лишь они могут достать рыбки, от которой “все у человека встает в дыбки”». Завершив свою речь оптимистичным русским присловьем, Гарий раскатистым хохотом сотряс тихую Даугаву, но тут же, вспомнив про осторожную, хитрую вимбу, может, и про докторшу в палатке, укротил себя и собрался бресть через протоку обратно.
Я остановил его, потребовал червей, посуду под рыбу и объяснений более деловых и подробных насчет характера знаменитой вимбы. Гарий высыпал из коробка спички в карман, загнал в мятый коробок несколько наземных юрких червячков, купленных на рынке, но под рыбу ничего не дал, заверив еще раз, что я все равно ничего не поймаю, так зачем мне таскаться с лишним имуществом? Насчет характера рыбы объяснения его были также емки и кратки:
— Когда я был польшо-ой и строгой командирофка Комиэсесэр, ловил там рыба под названьем «харьюс» — маленько напоминает.
— Так за каким лядом ты меня поставил на отмели, когда есть стрелка острова, и, если ловить по уму, надо ловить на выносе…
— Какая тебе расница? Все равно ничего не поймаешь. Сдесь мелко. Ты не утонешь — я отвечаю за тебя перед жена.
Я послал Гария далеко, и он охотно удалился, насвистывая чуть слышно тот самый боевой марш, что подавила своим храпом его могучая спутница. Шаги Гария и хруст камней под его сапогами скоро утихли. Рыбаков на другом берегу совсем сделалось не видно. Реку сжало, сузило с обеих сторон, и только пронос ее, самая середина, упрямо темнела, шевелилась, завертывая воду в клубы, разваливая, будто плугом, стрежь ее на два пласта, обнажая с исподу реки космы зелени, развешивая их на кусты, на осоку, застилая жидким киселем водорослей белеющий на обдувках камешник, приплески, мысы и обмыски.
Берега Даугавы сплошь были в слизи, вода шла на убыль, катилась в трубу. Вместе с большой водой следом за зеленью скатывалась и рыба, выбирая из озерного и болотного хлама остатки корма, порой заглатывая и зелень — по выбору. Клев вимбы был на исходе, в прогретую у берегов отмель, в болотистые разливы уходили и выдавливали икру в старую траву и меж калужниц плотва, язь, голавль, шатая кочки, будто подгнившие пни, возились в затопленных болотах щуки. Самцы, поймавшись за нагрудный плавник брюхатых щучищ, изнуряли их своей рыбьей неуемной страстью и, оплодотворив молоками икру, сонно шевелили жабрами, отдыхивались на травяном мелководье, набираясь сил для речного разбоя.
На выносе островка выбита в берегу ямка. Белеющие, ободранные корни ивы, осоки свисали в нее, их тоже опутывало паутиной и слизью. По означившемуся из воды мыску слоисто колыхалась, кисла гниющая водоросль, растекаясь ядовитой жижей.
Я начерпал в форсистые туфли грязи, но до уреза реки добрался и заметил, что вся в струю втянутая вода на выносе раскрошена, раздроблена мальком, который тоже пасся и путался в обсыхающей, но еще не обсохшей водоросли. Чуть подальше, где стрелку воды завалило вбок, путало, ворочало высокой водой и вспенивало на струе, мелочь не шустрила, не плескалась, значит, там кто-то стоял и караулил ее. Окунь? Судак? Не совсем еще отмякший от бодрой, зимней воды налим? Отнерестившаяся щука? Жерех? Голавль? Или совсем мне неведомая в зелени путающаяся вимба, чтоб ей пусто было! Она, эта вимба, в моем рассуждении смахивала на золотую рыбку, попавшуюся в сети простофиле-рыбаку, жившему «у самого синего моря», и даже на недоступную шамаханскую царицу, только водяную. И еще, с рождения своего пуще всего на свете боящийся змей, я опасался угря. Вдруг выползет из воды, гад? И хотя Гарий уверял меня, что угорь — тварь безвредная, некусачая и появляется здесь позднее, в теплую пору, все же тоскливо озирался на всякий всплеск и шорох, вглядывался в проплывающие предметы: черт его знает, этого угря, — в нашем веке все, что прежде не кусалось, может укусить, кто даже лап и копыт не имел — лягается, безъязыкие — ругаются либо доносы пишут, жены мужей грызут и пилят, мужья жен с детьми бросают на произвол судьбы, те приемам каратэ обучаются, чтоб от мужиков отбиваться или нападать на них, — не поймешь. Так что угорь, которого я отродясь не видел, тоже мог взять меня за ногу да и стащить в стремнину.
Под эти совсем невеселые мысли первую и сильную поклевку, случившуюся на стыке тихого и бурного течения, я прозевал. Была она, как всегда, неожиданной и очень близкой от берега, где, кроме гальяна и ерша, никто не мог клюнуть. Но все же я насторожился, пытаясь отрешиться от опасностей, внушал себе: подумаешь, всего-навсего угорь какой-то, и на второй поклевке подсек рыбину очень сильную, верткую, которая тут же и сошла с тупого крючка, с узластой лески Гария, напутанной на ржавую катушку. Более катушкой я не пользовался и, когда последовала поклевка, сделал подсечку, попятился на берег дa и заволок в гнилую траву белую рыбину фунта на полтора весом, похожую на сижка, может и на подлещика, но даже отдаленно не напоминавшую хариуса. Я забил рыбину об камешек и, поскольку не было у меня никакой посудины, бросил ее под куст, в мокрые кочки, пробитые на прелых макушках свежими побегами травы, будто малокалиберными, только что отлитыми пульками.
Клевало у меня отменно. Я добыл девять рыбин почти одинакового веса и столько же, если не больше, отпустил из-за удочки этой клятой, вошел в азарт, ругался сквозь зубы, измазался в слизлой грязи до колен, вытер руки о белую рубаху, заляпал нос, слепил волосья на голове. Комары ели меня как хотели, но я не слышал комаров, и со ловьев не слышал, что распелись в ночи так ли слаженно, так ли отточенно по обоим берегам, куличков-то с плишками заметил, когда они подлетели совсем близко. Долго они причитали в стороне, должно быть, яички где-то в камешниках снесли иль хитрую засидку на мыске соорудили, а меня именно сюда черти принесли…
Я не смотрел на птичек, не пугал их человечьим взглядом, и они свыклись со мной. Плишка вздремнула на камешке, но и во сне раскачивалась хвостиком, тревожась. Куличишки, скользя над водой, норовили угодить под удилище; зимородочек, зеленой жемчужинкой повисший на конце удилища, известил коротким цырканьем реку, что я ничего, не деруся, не луплю из ружья по всему, что летит, плывет и ползает, даже никого, кроме Гария и его удочки, не ругаю. Плишки, кулички безбоязно кормившиеся на мыске, пятнали