кайзера, гетмана: не до философии стало! И вот лишь теперь, став взрослым, я понял, что главное это труд. Труд и есть тот волшебный талисман, который поставил нашего отдаленного предка с четверенек на ноги и сделал человека владыкой мира. Причем труд доступен положительно всем... кроме лентяев, Понял?
Я понял, что воспитатель меня не накажет, успокоился и перестал его слушать.
Осенью, с наступлением холодов, приступы малярии у меня совсем прекратились. Вместе с другими я молотил в клуне хлеб цепом, корчевал пни, зимою валил лес на топку и постепенно привык к работе. За год жизни в колонии я почти не вырос, зато поздоровел, скреп.
С весны опять стал пасти коров: на толоке, в лесу было больше свободного времени. По утрам, когда я выгонял стадо, Михаил Антоныч делал вид, что не замечает коробка с красками и книжки, сунутых мною за пазуху. Митька Турбай все время просил меня 'намалюваты що-нэбудь'; когда я рисовал, смотрел, полуоткрыв рот, и сам бегал заворачивать скотину. Правда, он научил меня ловко щелкать бичом, и теперь я не боялся самого быка Махно.
В пасмурный апрельский полдень я лежал с Митькой под черным голым дубом с редкими прошлогодними листьями.
- Ты кем будешь, как вырастешь большой? - спросил я.
- О! - удивился Митька. - Ты меня тоди и спытай. Хиба ж я сейчас знаю?
- Ну... хочешь стать царем? Митька подумал.
- Та меня ж люди побьють... Э, да ты, я вижу, шуткуешь. Ведь и ты не знаешь, кем будешь?
- Я-то? Художником. Вот с места не сойти. Митька вдруг улыбнулся во весь рот:
- Это ж и я о себе знаю. Чи я дурень, в батраки до кулака найматься? Запишусь у коммуну. Там есть волы, плуги, овцы: добре хозяинують. Вот только грамоте научусь. С тобою тут в колонии.
- А мне надо найти такое место, где рисовать учат... в город попасть, открыл и я Турбаю свои сокровенные мечты. - В городе я сразу найду настоящего художника... с мольбертом и политурой: доска так называется с красками. Поступлю к нему хоть пол мести и подсмотрю, как он копирует с натуры маслом, Понял? В городах, брат, жить - во! Там кино есть с приключениями, разные книжки в библиотеке, базары, трамваи ходят, ты ведь сам был в Киеве, помнишь? Тебе бы хотелось попасть опять в город?
Лицо Митьки Турбая осталось совершенно равнодушным.
- О! Хиба ж там пашуть... - начал было он. но, увидев, что коровы завернули на хуторские огороды, встал, заорал: - Гей, гей! Куда вас грец понес! - и ловко щелкнул кнутом.
С каждым днем жарче припекало солнышко, зацвела черемуха, и я совсем затосковал. Я забросил краски, роман Дюма 'Граф Монте-Кристо', крокет, мне тесно стало в колонии, вспомнился родной Дон, старший брат, сестры, потянуло на простор - как тех перелетных птиц, что по ночам гоготали в темном вешнем небе. А тут с наступлением тепла у меня опять начались приступы малярии.
- Пей аккуратнее хинин, - говорила мне Дора Моисеевна. - Конечно, от малярии лучшее средство - перемена климата. Но куда тебе, сиротке, можно уехать? Если бы у тебя где-нибудь были родственники...
И тогда я признался докторше, что в Новочеркасске у меня как раз и есть родственники: целых две сестры. Правда, я умолчал, что они живут в интернате бывшего епархиального училища; наоборот, по моим словам вышло, будто обе они ответственные коммунистки и в городе у нас собственный дом с двумя фонарями у ворот.
- А зачем же ты, Боря, от них убежал? - испуганно всплеснула руками Дора Моисеевна. - Ах, мальчики, мальчики, какие вы все романтики! И тебе, конечно, хочется обратно к сестрам в свою уютную квартирку? Ну ладно, я попрошу мужа, и он через комиссию помощи детям в Киеве достанет тебе бесплатный железнодорожный билет. Хочешь, я напишу твоим сестрам?
Я замялся.
- Видите ли, я... номер дома забыл. И вообще хочу приехать сурпризом.
- Ну, дело твое.
Ранним майским утром я покидал колонию имени Фритьофа Нансена. Тополя у крыльца, кусты цветущей сирени осыпала матовая роса. Митька Турбай, гулко стреляя пеньковым бичом, гнал стадо в голубой березовый перелесок. Звонко распевали овсянки, малиновки, всходило огнистое солнце, колонисты возились у раскрытых парников с рассадой, пахло навозом, - и сердце у меня вдруг защемило. Ведь и здесь мой дом: зачем я его покидаю? Что-то еще ждет меня в Новочеркасске?
Прощаясь со мной у подводы, Михаил Антоныч сказал, стараясь быть ласковым:
- Долго я приглядывался к тебе, Борис. Куда ты едешь и кто твоя родня, я не знаю. Но думаю, что возрастом ты постарше, чем выдаешь себя. Ну, да не для этого я речь завел. Я хочу дать тебе один совет: не бегай никогда от трудностей. Пока человек молод, он должен упорно идти в гору, к вершине: стариком туда не взберешься. Поэтому не бойся работы, только она одна может вывести тебя в люди. Понял? Работа. Любая - в сельском хозяйстве, в науке, в живописи, Человек, живущий за счет других, - это паразит, от которого мы в конце концов очистим землю.
В поезде я порвал справку, выданную мне в колонии на имя Бориса Новикова, и даже улыбнулся, по-чувствовав облегчение.
Я не знаю, где сейчас Михаил Антоныч. Жив ли он? Что делает? В колонии мне часто казалось, что воспитатель ко мне придирается; ныне я вспоминаю о нем с огромным чувством признательности. Он первый крепко встряхнул меня и заставил работать. Еще в юности я перестал верить в бога, но теперь, когда вырос большой, понял, что бог есть и бог этот - свободный созидательный труд - самое величайшее, благородное и радостное достижение человечества на земле.
ЧЕРВОННАЯ ДАМА
Свой интернат в Новочеркасске я отыскал на зеленой Ямской улице. Назывался он теперь детским домом и наполовину состоял из девочек. Многие знакомые ребята вытянулись, стали совсем женихами, и я почувствовал себя особенно малорослым. Старший из них, Федька Евликов, как все осетины, смугло-черный, бривший щетину над верхней губой, оглядев меня, удивленно сказал:
- Мы-то думали, Витька, ты теперь буржуй, кажен день колбасой обедаешь. А ты какой-то заморыш... да и одетый в приютскую робу. Видать, зря пошел в дети к тому мужику в кожанке.
Все же за мной укрепилась слава 'бывалого', ребята часто приставали ко мне с расспросами о приключениях, и, расхваставшись, я плел им разные небылицы.
В сентябре я поступил в профшколу, начал обучаться столярному ремеслу. Мне нравилось орудовать лучковой пилой, снимать шерхебелем грязный слой с досок, измерять их рейсмусом. Угнетало лишь одно: я совсем не рос и считался пацаном. Скоро пятнадцать лет исполнится, а меня даже не поместили в палату старших ребят.
Был у меня товарищ-погодок Гоха Мычев. До отъезда с князем в Киев мы с ним боролись - кто сильнее, бегали наперегонки. Теперь он вымахал на голову выше меня, раздался в плечах, говорил басом и не однажды насмешливо приглашал: 'Выходи, Витек на одну ручку. Может, одолеешь'. Лицо у Гохи было прыщавое, с крупным розовым подбородком, лоснившиеся волосы обсыпаны перхотью, но ему кокетливо улыбались старшие девочки, а на меня они и внимания не хотели обращать. Я же тайком заглядывался на их пышные локоны с простенькими цветными бантиками, меня волновали их грудной звонкий смех, короткие развевающиеся юбочки, мелькание голых загорелых ног в неуклюжих казенных ботинках.
Между ребятами разговор о девочках велся постоянно. Обсуждали, какая из них самая красивая и как хорошо бы с ней погулять. Пошляки намекали на свои мнимые победы у 'баб' и со смаком рассказывали подробности, подслушанные у взрослых. Каждый старался достать себе или тупоносые ботинки 'бульдо', или щегольской картуз, или хоть ремень с медной бляхой, абы только чем-нибудь выделиться из общей массы однообразно одетых воспитанников. В особой моде были брюки клеш, как у матросов, полосатые тельняшки. Каждый норовил сильнее загореть - это расценивалось как признак мужественности и красоты.
В детдоме всех ребят, за исключением великовозрастников, стригли наголо; я тоже попал в общую категорию, и приглашенный из городской парикмахерской мастер, брезгливо держась подальше от покрывающей нас простыни - по ней могла и вошь побежать, - грубо обработал меня машинкой 'под овцу'. Вдруг кто-то из пацанов ввел 'шик-модерн': брить голову - все-таки не похоже на остальных.
- Взяли б меня к себе, - попросил я как-то Федьку Евликова, который частенько зазывал меня в палату, чтобы послушать о моих приключениях. - Я б вам каждый день рассказывал, как с князем ездил... о книжках прочитанных.
Он собрал морщины на низком смуглом лбу, сделав вид, будто думает.
- Тесно у нас, - заговорил он. - Куда твою койку всунем? А главное, мелковат ты, не похож на старшего. Понял? Хоть бы с какой бабенкой крутил... ну, скажем, с уборщицей или с кухаркой Махорой. Тогда было бы за что принять.
В черных, восточных глазах его словно фонарик вспыхивал. Смеется?
О женщинах и своих удачливых любовных похождениях рассказывал мне и Гоха Мычев. 'Знаешь хлебную лавку за углом на Почтовой? Вчерась вошел взять рассыпную папироску - продавщица глазки сделала. Только захоти я - пойдет. У меня, брат, ни одна не сорвется'. При этом Гоха вынимал из кармана штанов обломок расчески, старательно взбивал сальные, обсыпанные перхотью волосы. Я сразу вспоминал о своей стриженой голове, завистливо вздыхал, но с показным равнодушием кривил губы. Что мне оставалось?
- Ты еще не понимаешь, что такое с девчонками крутить, - сказал он свысока. - Вот подрастешь, раскумекаешь!
- Подумаешь! - восклицал я уязвленно. - Вздыхать около юбки.
- Любовь - это, брат, о-го- го! - Гоха принимал таинственный вид. - Похлеще даже, чем получить в обед две порции блинчиков с мясом.
У него была собственная колода старых, разбухших от грязи карт. Гоха часто гадал себе,