К дороге со всех сторон торопились люди. Дед Иван Фигурёнок прижимал к груди чугунок с дымящейся печёной картошкой. Несли хлеб, тёмные куски льняных жмыхов, ломти варёного мяса и свинины.

Вдруг я увидел знакомого парня. До войны он работал трактористом, не раз бывал в нашей деревне. Прежде он был румян, плечист, любил одеться нарядно. Передо мной был другой человек: худой, с провалившимися щеками, одет в коротенький бушлат, ноги обмотаны мешковиной.

Дед Иван попытался подбежать к самой колонне, но наперерез бросился конвойный, прикладом карабина выбил из рук горшок. Горячие картофелины покатились по дороге. Пленные хватали их, торопливо прятали. Немец закричал, принялся топтать картофелины сапогами, но пленные хватали и раздавленные, глотали пополам со снегом.

Оба наши Саши — Андреев и Тимофеев — оказались проворней конвоиров, успели передать лепёшки и куски жмыха. В ярости конвоиры принялись палить из автоматов над головами людей, и народ хлынул от дороги.

Вдруг мне пришла простая и чёткая мысль: колонна движется медленно, я бегаю быстро, лёгок и меня держит наст; нужно добежать до леса, положить на дорогу каравай. Так как конвоиры идут в основном в хвосте колонны — чтобы удобнее было стрелять, если пленные захотят разбежаться, — на хлеб наткнутся пленные. Его можно даже замаскировать, слегка присыпав снегом…

Я вырвал из рук матери каравай, бросился к озеру. Берег скрыл меня от конвойных, и я мигом добежал до опушки. Вот и лес… Бежать стало тяжело, я тонул в сугробах, падал в какие-то ямы. Вдруг резко застучал автомат. Пули загудели совсем рядом, ударило в грудь, и я упал… «Ранили…» — подумал с ужасом. Вжался в снег, боясь пошевельнуться.

Когда колонна скрылась в глубине леса, я встал, ощупал себя где только мог. Раны нигде не было. В ушах тоненько звенело…

Я поднял каравай, поплёлся к дому. По опушке металась мать. Увидев меня, обессиленно села на снег…

Вернулись домой. Я положил хлеб на стол, смахнул с каравая хлопья снега. В корке темнело круглое отверстие.

— Что это? — спросил Серёга. — Мышка прогрызла?

Мать подошла к столу, взглянула на каравай, отломила корку. На стол грузно упала похожая на жёлудь тупоносая пуля.

СТРАННЫЙ НЕМЕЦ

Каратели стали появляться каждое утро, а вскоре в нашей деревне и ещё в трёх соседних разместилась целая часть. Солдаты жили в каждом доме, захватив чистую половину. Чуть ли не целый взвод разместился в брошенных хоромах Антипа Бородатого. На дворе у Фигурёнковых дымила походная кухня, возле хлева Тимофеевых стояла санитарная машина с красными крестами на жестяной обшивке. Рядом с нашим домом установили пулемёт, поставили часового. Ночью часовой прятался в тени сарая. Чтобы не замёрзнуть, заступивший на пост солдат надевал поверх шинели тулуп, сапоги совал в огромные соломенные лапти…

Кормили немцев как на убой: густым фасолевым супом, гуляшом, жарким, пудингом и ещё чем-то. Насытясь, солдаты как-то предложили нам с Серёгой доесть то, что осталось в котелках. Я отказался, похлопал по нарочно надутому животу. Серёга посмотрел на мать, потом на меня, отказался тоже. Боясь, что братишка может проявить слабость, я отвёл его к печке и поднёс к его курносому носу кулак…

В середине дня солдаты уходили прочёсывать лес, поднималась пальба, люди в деревне боялись выйти на улицу…

Наша семья вечеряла, когда в дверь негромко постучали.

— Соседи, наверное. — Мать поднялась из-за стола.

Дверь отворилась, и мы увидели, что на пороге стоит немец, один из тех, что поселился в Антиповом доме. Нежданный гость был в длинной шинели, с чёрным ножом в ножнах и санитарным подсумком на поясе, немного сутул, худощав; на погонах — нашивки ефрейтора. В руках у санитара были котелок и буханка хлеба.

— Хочу немножно меняйт… Ви давать млеко — полушать хлеб. Меня больной желудок — ошень-ошень надо млеко. Один литра.

Голос у санитара был негромкий. Я удивился: обычно немцы разговаривали так, будто русские глухие. Мать взяла с полки кринку, налила в котелок молока, хотя его и самим было мало: половину удоя брали те, что жили в доме, и брали без всякой платы.

Немец мягко улыбнулся, положил на стол хлеб. Буханка была небольшая, на верхней корке выдавлены цифры.

«Считают каждую буханку», — мелькнуло у меня в голове.

Из кармана шинели гость достал столбик леденцов.

— Для ваши мальтшик… Я иметь свой детишка. Драй! Три детишка. Меня называть Петер. Петер Хаазе.

Петер снял ушастое кепи, и мы увидели, что он лыс, будто яблоко.

— Я биль ушитель, работать школа. О, Пушкин! Я читать Пушкин! На немецки язик, в переводе.

И санитар начал читать стихотворение. Мы слушали, затаив дыхание, хотя ни слова не понимали. Это был какой-то другой немецкий язык, не тот на котором разговаривали фашисты. Их язык был отрывистым, хриплым и властным. Слова стихов звучали плавно и чисто. Я вдруг увидел, что у немца голубые глаза…

Дочитав стихотворение, Петер попрощался с нами, ушёл, неумело держа плескучую ношу.

Наутро пришёл снова, наткнулся в сенях на пустое ведро, чуть не упал. Тихонько постучал в дверь, вошёл как-то боком — нескладный, чем-то встревоженный, с невесёлыми глазами.

— Здравствуйт. Я опять млеко. Ваше млеко ошень хорош мой желудок. Целая ночь не спать. Биль облава на лес. Партизанен ранить шетверо зольдат. Они ловить партизанен.

— Поймали? — спросила мать настороженно.

— Какой поймаль! Лес огромная! Много чечерев, заяц, волька… Майн официир шуть не ломать нога…

Налив в котелок молока и спрятав банку мясных консервов, принесённую санитаром, мать сняла с полки чайную чашку, достала из шкафа бутыль с самогоном.

— Может, пан санитар выпьет?

— Выпивайт? Большим удовольствием! Такой война надо выпивайт!..

Я видывал, как пили немецкие солдаты: стол полон снеди, бутыль бесконечно ходит по кругу, словно в ней целая река вина. Немцы поют и потихоньку, глотками пьют из чашечек величиной с крышку жёлудя.

Петер выпил всю чашку разом, словно деревенский выпивоха, и даже не поморщился.

— Проклятый война! Я завидовать русским. Мы вас побеждайт: Россия — мир, вы — карашо работать. Пахай, коси, убирайт урожай на поле. Гут! А дойчен плёхо. Опять воевайт.

— А если не воевать? — спросила мама. — Если уйти к нашим?

— Найн, — покачал головой Петер. — Я бояться эсэс. Они сажайт концлагерь мой шена, детишка. Надо быть на служба. Воевайт, воевайт, аллес воевайт… Никакой нет конец!

Петер ушёл, напевая какую-то песню, оступаясь, шатаясь из стороны в сторону, расплёскивая молоко, тяжело стуча сапогами.

На другой день потеплело. На окнах совсем растаяли ледяные наплывы. Я быстро оделся, выбежал на двор. Мимо проковылял Петер в широко распахнутой шинели. Коротко глянул на меня, что-то прокричал на ходу. Глаза ефрейтора сияли. Видно, он тоже радовался тёплой погоде…

Взвизгнула калитка. Покачиваясь, на двор вошёл незнакомый солдат — нескладный, длиннорукий, носатый. Потоптался, помочился в сугроб. За спиной у солдата покачивался карабин. Солдат снял карабин,

Вы читаете Горячие гильзы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату