Его ирония — маска, застывшая маска японского театра.
Теперь-то я знаю, что это означает. Удивительно! Знаю, видел своими глазами, но продолжаю не верить. Как бы сказал Гарольд, мое обывательское сознание не может перестроиться с пирожков на что-то абстрактное, не желает смириться с тем, что я видел. «Реджинальд не человек, — спокойно думаю я, — просто он не человек, и в этом и заключатся суть „радужных анаграмм“. Все очень просто и не надо больше ничего объяснять».
Удивительно наблюдать за его глазами. Они живут своей странной внутренней жизнью. Или там постоянно происходят какие-то химические реакции, связанные с концентрацией алкоголя у него в крови? Вот только что его глаза напоминали тусклые бельма и тут же они начинают медленно проясняться. На мгновение они становятся такими, как я привык их видеть, как два куска холодного горного хрусталя, очень жесткие глаза. А потом метаморфоза продолжается, глаза больше не отражают огонь камина, они становятся бездонными, и где-то на самом дне прячется боль и бьется какая-то неясная мне тоска, тоска настолько глубокая и безысходная, что мне становится страшно.
А хорош дагестанский коньяк! Ненавижу дорогое французское пойло.
Никогда не думал, что человек может столько выпить за один вечер и при этом не потерять способность говорить связно. Ах, да, Реджинальд ведь не человек.
— Упакованной истины захотел, мальчик? — Реджинальд снова смеется, неприятно растягивая губы, — а и напрасно, напрасно — она приводит за собой смерть.
Как патетично, черт возьми! В голове нарисовалась картинка: коробочка в красивой обертке с бантиком бодро вышагивает на тоненьких ножках, держа тоненькой ручкой сухую морщинистую длань кого-то в черном балахоне… Я потряс головой.
Этот аристократ всегда так патетичен, когда напивается. Проглядывает в нем этакая инфернальная романтика. Когда он смеется, что делает крайне редко, предпочитая разных сортов ухмылки, то весь как-то внезапно и жутко становится похож на оскалившего зубы зверя. Обращается он почти всегда только к Гарольду. По-видимому, я его мало интересую, он воспринимает меня как бесплатное приложение к моему другу, как его молчаливого спутника. Я не обижаюсь, оно, пожалуй, даже и лучше — я имею возможность наблюдать за этим удивительным человеком со стороны. Это мое проклятое любопытство! Лучше бы я пил дагестанский коньяк.
Мы говорим о прошлом. Прошлое всегда вспоминается в моменты сильного нервного напряжения.
— Перед смертью всегда оживает прошлое, оно, как маленькая девочка дергает тебя за руку, надевает тебе на голову венок из душистых полевых цветов, и зовет бежать, бежать куда-то радостно и беззаботно… только ты вдруг замечаешь, что у тебя отрезаны не только крылья, но и ноги.
Реджинальд снова ухмыляется — трудно назвать эту гримасу улыбкой. Мне кажется, он испытывает определенное удовольствие от шуток над смертью. Но я не вижу в этом игры — он говорит о смерти легко и привычно. Так опытный охотник на тигров с иронией к собственной глупости рассказывал бы о не слишком удачной облаве на тигра-людоеда, буднично показывая культю оторванной руки и с улыбкой замечая, что еще дешево отделался. То, что повергает обывателей в шок и заставляет смущенно отводить взгляды, для него всего лишь рутинная работа. Если бы мы с Гарольдом не были так пьяны, мы без сомнения чувствовали себя неловко от таких слов. Но мы пьяны. И Реджинальд это знает. Потому и говорит.
Я бывал свидетелем бесконечных пьяных разговоров на стареньких кухнях, за столом, покрытым липкой клеенкой, с недопитыми стаканами пива, которым все никак не разбавляется водка. Видел жалкие потуги говорить ни о чем и о вечном, о боге и дьяволе, о жизни и смерти. Слова о смерти в обрамлении пугливых пьяных улыбочек — как будто шкодливые мальчишки исподтишка собрались поговорить о запретном. Поминать смерть в трезвом виде считается дурным тоном, а за пьяной бравадой — пожалуйста:
Зато до ужаса убедителен Реджинальд… Оно и понятно, все дело исключительно в антуражике — эффектный лорд, коньяк, камин. И «радужные анаграммы».
— Сашка, скажи этому ч-чертову англичанину з-з-заткнуться… — с трудом произносит Гарольд, поднимая голову и глядя на меня уже совершенно безо всякого выражения. Его глаза — озера в ночи. Он пьян еще больше Реджинальда, он всегда быстро пьянеет, — ну все уже, все с-с-сказано, ч-ч-черт… и больше нечего обсуждать… Кретины мы с тобой оба, Редж! А ты Сашка, з-зануда… любитель карандашей и студентов… н-н-непонятно зачем с нами, двумя… ур-р-родами, связался…
Гарольд вдруг вцепился себе в волосы обеими руками и застонал. Я вскочил с места. Я ждал этого.
— Гарольд, ради бога, ну не ст
А что я еще мог ему сказать!?
Я не могу запретить ему напиваться, я у Гарольда в авторитетах не значусь. Ему мог бы запретить Реджинальд. Он все-таки старше, и его спокойная властность всегда действует на моего друга. Но Реджинальд предпочитает этого не делать.
Реджинальд тоже встал, подошел к Гарольду и тяжело оперся обеими руками на подлокотники его кресла.
— Когда станешь заведующим Главной Лаборатории, сделай, м-м-м… скажем, сферу Дайсона, мне кажется, что-то в этом есть, — задумчиво произносит он, — мне всегда хотелось на это посмотреть. Но это потом, а пока не забудь, что теория космических струн все еще не закрыта.
— Разве что Биркенау сдохнет. Если бы я мог убить его — убил бы не задумываясь, — глухо сказал Гарольд.
— Биркенау-то в данном случае чем виноват, — пробурчал я.
— Может, и в смерти Эрли Бенсельвана он тоже не виноват!? — выкрикнул Гарольд, делая безуспешную попытку подняться.
— Ты этого и правда хочешь? — помолчав несколько долгих секунд, спросил Реджинальд. Я вдруг ясно понял, что он совсем не пьян. И еще я увидел перед собой совершенно другого человека. Глаза Реджинальда приобрели совершенно осмысленное выражение, смотрели по-деловому, на лице уже не было застывшей улыбки.
— О, да! Пусть п-проваливает с поста заведующего, духу чтоб его не было в нашем институте!! — с жаром мотнул головой Гарольд, не прекращая попыток встать на ноги.
— Гм, понятно, — саркастически протянул Реджинальд, — интеллигенция.
Он весь вдруг как-то расслабился. Устало улыбнулся. Взглянул на часы. Глаза смотрели ясно, но были бесконечно усталыми, в сеточке глубоких морщин. Под глазами залегли тяжелые тени. Черты худого лица еще больше заострились.
— Нам пора. Послезавтра тяжелый день. А у меня завтра… теперь уже сегодня… много работы, — Александр, — он перешел на родной язык, — сейчас вызову такси. Будьте так любезны, отвезите Гарольда домой и, пожалуй, переночуйте у него. Я позвоню вам утром, часов в десять.
Я молча кивнул.
— Не оставляйте его одного.
Я снова кивнул. Мне был неприятен его приказной тон, но возразить было нечего.
— Потерп