Дома она долго плакала, вспоминая свой визит,- а плакала Танюша редко. Стольников не был для нее ничем,- лишь случайным и недавним знакомым. Но, конечно, он был самым несчастным человеком из всех, кого она знала и могла себе представить.
Ложась спать, полураздетая, она подошла к зеркалу и увидала прекрасные руки, легко закинувшиеся, чтобы заплести волосы в толстую косу. В руках была жизнь, и молодость, и сила. Какое счастье иметь руки! И вдруг, представив себе синие шрамы над отпиленной костью, Танюша вздрогнула, отпрянула, упала лицом в подушки и зарыдала от жалости, от страшной жалости к Обрубку, которой ему нельзя высказать. Это хуже, чем видеть мертвого... раздавленный жизнью и еще копошащийся под нею человек.
'Он, конечно, меня ненавидит; он должен ненавидеть всех...'
С ФРОНТА
От вокзала, мимо Смоленского рынка, по Арбату - одним потоком - а дальше расщепляясь в ручьи малые, и утром, и днем, и ночью шли тени солдатской рвани, неся с собой грязь траншей, котомки немытых рубах, позванивая чайником о приклад ружья. Шли тротуаром, врассыпную, частными гражданами, не пытаясь строиться. Войну с фронта несли вглубь, но думали не о ней, а о деревне.
Лиц не было. Были шинели и гулкие сапоги. Лица исчезли в небритых щеках, ушли во впадину глаз, в бессонное, в совесть дезертира, в тупое упрямство не хотевшего оглянуться. Так и шли, никогда не оглядываясь, не зная дороги, не разговаривая, но и не теряя спины переднего. Шли по вехам, стадно, пока не терялись в переулках. Тогда передний спрашивал дорогу у пугливого прохожего, остальные тупо тянулись за ним.
И снова скоплялись в преддверии, в залах, на перроне вокзалов, привычно, как в траншее, готовые ждать, пока молчаливая команда не бросит их в атаку на поезд, дальний, ближний, дачный, куда бы ни шел, только бы вперед, ближе к дому. А иные, махнув рукой на все, всасывались в город, плодя в нем тревогу и больную траншейную вошь.
Одни были с ружьями, другие бросили или продали надоевшее бремя, и только у пояса болтался в ножнах штык, который мог пригодиться в хозяйстве. И, встретив на ходу в городе свеженького юнкера, печатавшего чищеным сапогом, смотрели недолго и удивленно, не трудя отупелого и уставшего мозга.
Ни с кем не прощаясь, свернул солдат с Арбата направо в переулок, поправил за спиной ружье, дулом вниз, с привязанным штыком, поправил и фуражку и зашагал быстрее. Дорогу, видно, знал. Дальше, по Сивцеву Вражку, шел молодцом, хотя видна была большая усталость на небритом и грязном лице. Свободной рукой толкнул калитку,- да оказалась на запоре, а за калиткой залаяла собака. Раньше пса не было. Постучал кулаком крепко, увидал звонок, позвонил. И не то смущенно, не то с деланной отвагой встретился опухшими глазами с суровым взглядом дворника Николая.
- Чего надобно? - сурово спросил дворник.
- Товарищу Николаю почтенье. Не признал разве?
- Дуняшин братан, что ли?
Дворник выглядел недоверчиво. Были уже сумерки.
- Он самый, рядовой Колчагин, серый герой в отставке. Опять к вам на постой.
Поздоровались. Но смотрел Николай неодобрительно.
- Что ж так, или воевать кончил?
- Не век воевать.
- Убег, что ли? .
- Так точно. Начальства не спрашивал. Какая была война - покончили ее.
- Та-а-к. В деревню?
- Обязательно в деревню, отдохнувши. В дороге целый месяц намаялся.
- Та-ак.
Дуняша и обрадовалась и испугалась. Очень уж страшен был с дороги любезный брат.
- Кухню-то мне всю натопчешь. А ружье нашто с собой приволок? Ружье-то казенное?
- Теперь не разбирают, что свое, что казенное. А вот бы мне, Дунька, в баню обязательно надо.
- Баню топили нынче, словно тебя ждали. Белье-то есть?
- Найдем. Сам вымою, лишь бы баня. А то натащу тебе зверья.
Баня при особнячке была своя, как во всяком хорошем старом хозяйстве. И до позднего вечера не выходил из бани рядовой Колчагин. Мылся, стирал, сушил. И котомку с собой захватил. Чай пить явился красный, распаренный, повеселевший, в новой гимнастерке офицерского покроя.
- Гимнастерка действительно хороша! При расставаньи досталась. Насекомое же, Дуня, я все повытравил паром. Баня у вас настоящая, век бы в ней сидел. Конечно, господа живут не по-нашему.
Узнал от Дуняши про смерть старой барыни.
- Что ж, старуха была. А мы на фронте молодыми гибли и от неприятеля и от болезни на пользу одного капитализма.
- Это кто ж?
- А уж я знаю кто. Энтого обмана с нас довольно! А впрочем, просил сестру соседям про приход его не болтать. И на расспросы Дуняши отвечал уклончиво.
- Чего ж было оставаться? И войны никакой нет...
Спать лег на лавку и заснул сразу.
Дуняша, убирая со стола, задела рукавом кран потухшего самовара. Из крана тонкой струйкой на пол полилась вода, разошлась ручейками, отыскала щель в деревянном полу, залилась, исчезла...
Кошка, подняв голову, долго смотрела, пока вода лилась из крана, но, замочив лапку в натекшей луже, брезгливо отряхнула и отошла.
Когда Дуняша вернулась в кухню из своей комнаты, самовар был пуст. Рядовой дезертир Колчагин тяжело всхрапывал.
У ПАМЯТНИКА
- Нынче гулять, ваше благородие, как бы дождя не было. Прежде чем выкатить кресло из тупика на улицу, Григорий набросил на плечи Обрубка короткий плащ.
- Не нужно, Григорий, тепло.
- Я к тому, ваше благородие, что погоны: как бы чего не вышло.
В те дни срывали с офицеров погоны. Ужель и калеку обидят? Но народ темный, и Григорий побаивался.
- Не нужно, Григорий, оставь.
Кресло на высоких колесах въехало на бульвар. Против Богословского переулка кружком стояла толпа, а в центре господин в очках, худой и остробородый, спорил с солдатом. Солдат доказывал об окопных вшах, господин говорил о Франции и Англии. Кругом слушали внимательно.
На кресло Стольникова покосились, проводили взглядом и опять стали слушать, протягивая шеи через передних: словам верили меньше, лицу больше. Один слушатель полугромко заметил:
- Вон их сколько, калеченых!
Навстречу Обрубку няня катила детскую колясочку, где из белого капора таращила голубые глазки девочка. Когда обе коляски поравнялись,- встретились два взора, детский и взрослый. Но Обрубок не улыбнулся.
Чем ближе к Пушкину, тем больше кучки вокруг спорящих. Говорили о земле, об Учредительном собрании, о партиях, но больше о фронте. И доносились фразы:
- ...а которые окопались в тылу...
- ...почему я должон проливать...
- ...а почему я могу знать, что вы есть за человек? Солдатскую форму всякий может...
- ...тоже и ученые нужны, для просвещенья. А только...
Самая большая толпа, как всегда, была у памятника. Говорил офицер, на костыле и с перевязкой. Фуражку его пустили по толпе, и все доверчиво давали на инвалидов. Сбоку, перед лавочкой, стоял столик, и сидевший за ним сыпал кредитки в шкатулку. Подходили и жертвовали, сами иногда не зная, на что и кто собирает.
Перед креслом Обрубка толпа расступилась, и Григорий подвез его почти к самому памятнику. Оратор, уже охрипший, показывал толпе на Стольникова и, вытирая пот, кричал:
- За что вот такие - вон, глядите - проливали кровь? Чтоб отдать теперь Россию немцам? Нет, граждане, мы этого не допустим!
Было видно по штанине, что нога оратора забинтована. Красный, недавний шрам был на левой скуле,