партийных верхов и совсем не посвящать их в планы. Но теперь поздно. О снарядах, значит, нечего и думать. Остаются - мелинитовые жилеты. Но кто? Наташа?
Олень нахмурился. Правый глаз дернулся - монокль не помог. Олень боялся этого подергиванья, своей неприятной приметы. Осторожно оглянул публику - но все смотрели вниз, на говорившего.
Остаются жилеты. Наташа, конечно, потребует, чтобы ее пустили одну. Сила страшная, вероятно, обрушится потолок. В сущности, неважно, будет ли убит тот, а важен самый взрыв в Государственном совете. Это будет настоящим громом и настоящим большим делом. Наташа настойчиво потребует, и она имеет право!
Он представил себе Наташу не такой, какой она сидит тут, рядом с ним, дамой в черном,- а милой, веселой и очень ему близкой, ласковой. Наташей, просто - женщиной, а может быть, и любимой женщиной. И опять сжался и опять силой воли приказал себе: 'Не смей! Она умрет завтра, я днем позже!' И еще подумал: 'Почему позже, когда мы можем одновременно и это легче?' И почувствовал, как тяжело давит на мозг это твердое знанье, что дни считаны и что важно одно: продать свою жизнь как можно дороже. Все равно - долго, тянуть не хватит сил.
Значит, Наташа. А с нею вместе я, вот как пришли сегодня. Она не захочет, но она должна будет согласиться.
Оратор внизу продолжал свою медленную и тягучую речь. Олень подумал: 'Сумасшествие! И этот, и все, и я, и мы - сплошное безумие! Все это должно погибнуть - и погибнет. Но распускать нервы нельзя'.
В министерскую ложу вошли еще двое; впереди человек в черном сюртуке, большеголовый, лысый, с черной бородой и усами, закрученными кольчиком. При его входе сидевшие в ложе встали и почтительно поздоровались. За ним человек военной выправки; он обменялся рукопожатием с соседом и кивнул остальным. Их появление вызвало движение в зале: председатель расправил бакенбарды, члены Совета пошептались, пристава шевельнулись и застыли. Оратор, покосившись на вошедших, на минуту сбился, потом продолжал речь несколько более приподнятым голосом.
Господин в монокле опять наклонился к соседке:
- Это - он!
- Который? С бородой?
- Да.
Отец Яков заметил движение и тоже узнал вошедшего. Лицо отца Якова просияло - приятно лицезреть важнейшую персону государства! А ведь возможно, что доведется посмотреть и поближе и даже обменяться словом, если сиятельная покровительница сдержит обещание!
Едва вошел министр, как рядом с местами для публики появилось еще несколько личностей военной выправки, подвижных и внимательных. Интересовал их, по-видимому, не столько зал собраний, сколько места зрителей. Один долго всматривался в сидящую парочку, потом в ее соседа - священника, наконец перевел испытующий взор на других.
Олень, не повертывая головы, шепнул:
- Как хочешь.
Он прибавил громким шепотом:
- Как-то неинтересно сегодня в Совете. Идем?
Встав, она приветливо, но несколько жеманно кивнула сидевшему рядом священнику. Отец Яков учтиво откланялся, проводил чету взглядом, вскользь подумал, что вот ведь какое бывает сходство,- и снова с живым интересом стал вслушиваться и всматриваться. Ему, свидетелю истории, все было одинаково интересно и лю-бо-пытно! И он уж, конечно, просидит до самого конца - и ничего не упустит!
СЕМЕЙНАЯ СЦЕНА
Как и в тот раз, билеты на заседание Государственного совета достала и принесла Евгения Константиновна. Теперь пропуски были на новые имена. Олень поинтересовался, не может ли случиться, что носители этих имен будут замешаны в дело? Евгения Константиновна спокойно отвечала:
- Во-первых, их нет в Петербурге, а во-вторых, такие персоны пострадать не могут. Но кое-кто другой - пожалуй.
- Кто же?
- Один из членов Государственного совета, очень любезный человек, хотя и не очень хорошей репутации. Он устроил мне получение пропусков.
- Он вас выдаст?
-- Вероятно. Но дело в том. что он ведь сам будет в заседании Совета, так что ему будет, пожалуй, не до того. Конечно... са deреnd*...
* Будет видно (фр.).
Наташа и Олень с удивлением посмотрели на Евгению Константиновну. Какое самообладание! И оба заметили, что, несмотря на спокойствие тона, на французские словечки и даже на внешний цинизм, Евгения Константиновна взволнованна и грустна, но она прекрасно собой владеет.
Провожая ее в переднюю, горничная Маша все глаза проглядела на ее изящный летний костюм, дорогой белый кружевной зонтик, маленькую модную шляпку и легкую сумочку. Своя барыня нравилась Маше простотой обращения и румянцем лица, но настоящей барыней была только эта гостья.
'Наши купеческого звания, а уж эта, наверное, из знатных. И лицо важное и белое'.
Олень говорил Наташе:
- Я боюсь одного, это - участия эсеров! У них нехорошо, подозрительно. Все их планы в последнее время проваливаются. И заметь - стали отбирать при входе портфели именно с той поры, как мы приняли общий с ними план.
- Но ведь нельзя же подозревать Евгению Константиновну!
- Ее нет, но она действует с ведома эсеровского центра.
- Она иначе не может.
- Я знаю. Без них было бы невозможно. Но я не удивлюсь, если что-нибудь случится. У них есть провокация.
- Так нельзя работать, Олень! С таким сомнением.
- И все-таки приходится. Отступать теперь поздно. Весь этот день прошел как бы в тумане. Говорили о мелочах, о возможных случайностях. Говоря думали каждый о своем, очень трудном и сложном, чего высказать нельзя. Оба жили двойной жизнью, боясь неосторожного слова, которое может нарушить странный гипноз наружной деловитости и вызвать вопросы, с которыми уже не совладаешь.
Спасались мелочами: перебирали вещи и вещицы, которые останутся здесь; еще раз пересмотрели, не остались ли на белье и одежде пометки фирм и магазинов, не запала ли в книгу случайная записка. Суетились без особой надобности. Украдкой Наташа взглядывала на Оленя, который был нервен и задумчив и как бы смущен, но старался сдерживаться. И чем нервнее становился Олень, тем спокойнее чувствовала себя Наташа. В ней свершалось то, что бывает у верующих незадолго до кончины: маленьким пламенем уже разгоралось важное и серьезное спокойствие, внутреннее сияние обреченного.
Вечером, когда они решили лечь и заснуть, Олень сказал:
- Наташа, у нас два пропуска.
- Нужно другой уничтожить.
-- Нет, нужны оба. Я иду с тобой.
Она была поражена.
- Как со мной? Что ты говоришь?
- Я пойду с тобой, так лучше.
- Ты не надеешься на меня одну?
- Просто - я не могу иначе. Вместе жили, вместе и умрем. Она забыла, что их может слышать Маша, покраснела, схватила себя руками за виски и закричала:
- Что это значит?
Он, большой, решительный, железный, бестрепетный,- вдруг предстал перед ней маленьким и жалким. Она почувствовала, как всю ее охватил жар негодования. Где же подвиг? Маленькая мещанская любовь? Он, их признанной вождь, не может победить в себе жалости к ней, не может возвыситься над общей постелью!
Ей хотелось рыдать. Сказочное рассеялось, и из волшебного тумана, в котором они жили, проглянуло слезливое лицо мужчины, который не умеет жертвовать.