- Нет, батюшка, тут не амнистия, а нужно хорошенькую революцию!
Отец Яков кашлянул и не ответил. Трудненько беседовать с такими людьми, хотя и весьма почтенными. Разумеется - скорбь говорит в человеке! Чтобы продлить беседу, поинтересовался:
- А где же содержат теперь молодую особу?
- Какую особу?
- Разумею - дочку вашу.
- А, Натулю! Она сидит в Москве, в женской каторжной тюрьме. Сейчас там, а верно, потом увезут куда-нибудь в Сибирь, в настоящую каторгу, неизвестно.
В памяти порывшись, отец Яков сказал:
- Той тюрьмы начальницу знавал. Особа почтенная, из знатных. Ранее имела девичий приют, каковой и осматривал, так что довелось побеседовать. Было тому назад лет шесть, а ныне стала начальницей.
- Везде у вас знакомства, отец Яков. А нельзя ли вот по вашему знакомству передать Натуле посылку, баночку вишневого варенья? Она очень любила вишневое, без косточек. Писем мы с ней не пишем, да и не о чем, а варенье послал бы. Вы отсюда в Москву?
- Обязательно. Ныне четверг, а ко вторнику в Москве. Могу и вареньице передать, если разрешают.
- Это разрешают свободно. Просто - сдайте в контору, тут и начальница не нужна. А почтой послать - еще пропадет.
- Могу, могу.
Нельзя в такой малости отказать огорченному отцу, хотя и не любил отец Яков соприкасаться с опасными учреждениями. Но ведь что ж: отец посылает дочери сладкое через духовную особу; ничего подозрительного.
Калымов предложил отцу Якову заночевать. Устроил его хорошо, в бывшей комнате Наташи.
- Вот здесь жила. Вон и книжки ее остались в шкапу, детские и разные учебники. Храню. А вы, батюшка, на сон грядущий в постели читаете?
- Сей привычки не имел от рождения.
- Ну, а я все-таки дам вам прочитать письмо Натули. Писано ее приятелям, а мне дали копию. Писала, когда ждала казни. Вот вы людей изучаете, вам это должно быть интересным. Сам Лев Толстой читал, ему показывали. Прочитавши, будто бы прослезился. Вот и я, когда читал, ревел голосом, а понять ничего не мог. Тут бы с ума сойти надо - а она пишет философию. Такая у меня дочь, отец Яков! Вы непременно прочитайте.
- Прочитаю, прочитаю. И за доверие покорно благодарю.
- Тут, в ее комнате, и прочтете. А и плохо же мне, отец Яков! Стар становлюсь, а утешенья нет. Ну да что же грусть разводить. Сейчас принесу письмо, а завтра вернете.
Отец Яков с сомнением думал:
'Человек почтенный и истинно страждущий, однако - малопонятный. С одной стороны, скорбь о потере любимого дитяти, а с другой стороны, странные слова о гордости. Гордиться-то словно бы и нечем, а скорее сожалеть, что вышла неудача в правильном воспитании. Несчастье же великое'.
Прежде чем раздеться и лечь, отец Яков присел к столику, вынул очки, разгладил на столе исписанные листочки, подумал о том, что в этой самой комнате и жила девица, письмецо писавшая, а ныне в тюрьме, и, сокрушенно головой покачав, принялся за чтение.
ПИСЬМО ПЕРЕД КАЗНЬЮ*
* В этой главе - отрывки подлинного документа. (Примеч. авт.)
'Из далекого туманного будущего смерть превратилась в вопрос нескольких дней и вырисовывается очень ясно, в виде обтянутой вокруг шеи веревки... Тот смутный страх, порой даже ужас, который я испытала перед смертью, когда она была за сто верст, теперь, когда она за пять шагов, совершенно исчез. Появилось любопытство к ней и подчас даже чувство удовлетворения от сознания, что вот скоро... скоро... я узнаю величайшую тайну'.
Миновало только двадцать первое лето ее жизни, когда военный суд постановил прекратить эту жизнь 'смертной казнью через повешение'. Из залы суда конвойные доставили Наташу Калымову обратно в камеру Петропавловской крепости, где она несколько месяцев ждала и этого суда, и этого приговора.
Она чувствовала крайнее утомление, за которым не могло последовать ни отдыха, ни сна. Отдыху мешали внутренний холод и легкое головокружение. Невозможно было перестать думать, хотя теперь думать было больше не о чем. Было невозможно и резкое движение, потому что оно могло нарушить напряженность минуты и вызвать испуг, ужас, бурю слез, что-то несообразное с важностью переживаемого. Ухо, выслушавшее приговор, продолжало прислушиваться, точно вот сейчас раздастся спокойный голос, который скажет: 'Ну, пора прекратить эту комедию! Иди домой и забудь о пустяках!' Шаги за дверью камеры означали: 'Сейчас, подожди минуту - и все разъяснится'. Сквозь оконную решетку проникал самый обыкновенный предвечерний свет, при котором еще можно читать, но гораздо лучше выйти и прогуляться по набережной Петербурга, полюбоваться на закат и силуэты зданий. На двадцать втором году жизни умереть - невозможно! Умирают старики и больные, и это естественно, хотя жаль и их.
Загрохотал дверной ключ, она сжалась и едва могла повернуть голову. К ней впустили защитника, единственного человека, который то сидел против нее на тюремном табурете, то оказывался на улице и у себя дома, среди свободных людей, как бы уничтожая легенду о непроницаемости тюремных стен и об отрезанном мире. Поэтому его приход всегда волновал. Теперь сам защитник был взволнован не меньше ее: у него был вид врача, который вынужден сознаться, что нужно решаться на смертельно опасную операцию. Защитник принес для подписи готовую бумагу - прошение на высочайшее имя.
Когда он ласково подсунул ей под руку лист и подал свое перо торжественность минуты исчезла, и занавес снова поднялся: комедия продолжается! Опять нет настоящей Наташи, слишком молодой и здоровой, чтобы готовиться к смерти,- и опять выходит на сцену известная артистка Наталья Калымова, выступавшая и в предыдущем акте. Теперь, по тексту комедии, полагается отказ приговоренной к смерти подать прошение о помиловании. Роли обоих отлично известны: он должен ласково убеждать, она - гордо отталкивать бумагу и перо. Весь зрительный зал замер в ожидании ее слов. И она говорит:
- Никогда! Я этого не подпишу!
- Милая, да ведь это только формальность!
Не меняя тона, настойчиво и твердо она повторяет:
- Никогда! Пусть вешают!
Он был уверен, что она откажется, и, жалея ее со всей искренностью, он мысленно уже рассказывал своим знакомым и ее друзьям, как резко и решительно она отвергла всякую мысль об обращении к высшей власти. Он вообще гордился своей клиенткой.
Уходя, он сказал, что придет еще раз завтра днем и принесет текст кассационной жалобы. Поводов серьезных нет, но нужно затянуть дело, а тем временем... Надежда есть, прецеденты были... Ее отец хлопочет, и приговор может быть смягчен.
Она сказала, что напишет письмо друзьям и завтра ему передаст. Он оставил ей несколько листов превосходной белой и плотной бумаги, и она приготовилась писать. Она не дала занавесу опуститься,- иначе в полутемной камере заметалась бы в смертельной тоске молодая рязанская девушка, приговоренная к смерти. Сейчас над листами бумаги склонилась голова героини, стойкой террористки, которая расстается с жизнью без страха и с улыбкой.
'Величайшая тайна', которая возбуждает в ней любопытство,- конечно, только бодрая шутка. Сейчас она объяснит.
'Разумеется, ни в какие 'будущие жизни' я не верю и знаю, что, когда я задохнусь от недостатка кислорода и сердце перестанет работать,- мое 'я' исчезнет навсегда. Но эта уверенность в полном исчезновении почему-то совершенно меня не пугает. Не потому ли, что я не могу ясно себе этого представить? И все мои размышления о смерти никак не идут дальше ощущения веревки на шее, сдавленного горла и темных кругов в глазах'.
Она пишет не только спокойно, но и внимательно подыскивая выражения, зачеркивая неудачные слова, заменяя их другими, подправляя неясно написанные буквы и ставя многоточие там, где мысль несколько задерживается или не договаривается. Она не выдумывает ощущений, а списывает их с портрета сидящей за тюремным столиком революционной героини, весь облик которой ей очень нравится и ее чарует. Она видит ее со стороны и боится неверным словом нарушить цельность и красоту ее образа, его простоту и привлекательность, а главное - его подлинность. Она не может отделаться от частого повторения слов 'смерть', 'сдавленное горло', 'веревка',- но и эти слова, которые мурашками заползают под череп спрятавшейся девушки Наташи,- звучат