наверх. Куда вообще никто ни ногой — не важно, полицейский ты или нет.
Так, как-то сама собой, решилась еще одна судьба.
— Смерть одного, хлеб для другого, — как любила говорить Дорис Флинкенберг на кухне кузин в доме кузин, когда мама кузин доходила до этой части истории, и просила ее повторять рассказ вновь и вновь.
Так вот, оказалось, что у ленсмана Ломана, которому было поручено передать папе кузин предписание о выселении, была дочка. «Назовем ее Астрид». Так Дорис Флинкенберг всегда рассказывала об этом Сандре. Назовем ее Астрид. У этой Астрид был сынок, его звали Бьёрн. Астрид любила детей. Именно на этом месте Дорис частенько выдерживала паузу, поскольку слишком волновалась; глаза ее начинали блестеть, а в голосе появлялась нежность.
Случилось так, что дочка эта присутствовала, когда пристав Ломан заявился к дому на Первом мысе, чтобы серьезно поговорить с папой кузин. Возможно, для защиты: папа кузин был известен своим вспыльчивым нравом, а все это происходило, как уже было сказано, в те времена, когда он еще был в силе, до того, как на него обрушились все те несчастья и он сделался тихим и замкнутым и заперся в своей комнате. Астрид с Бьёрном стояли в сторонке, когда пристав выполнял свое поручение. Она, эта Астрид, — в ней ничего особенного не было. Она вообще никакого впечатления не производила. Ну… как женщина. Она была, эта Астрид, такой серой мышкой. Ни один мужчина на нее внимания не обращал. В сравнении с Анной Маньяни… женой Танцора… из дома, как по заказу, послышалась мелодия румбы и тяжелые шаги, словно кто-то танцевал, это были зажигательные ритмичные звуки, но одновременно в них было и что-то угрожающее.
Тогда ничего еще не было решено — ни про дом, ни про все прочее. У папы кузин, конечно, был дробовик, но, возможно, присутствие женщины, не самой по себе, а именно женщины с ребенком (Астрид и Бьёрн), охладило вспыльчивость папы кузин.
Но семя все же было посеяно.
Прошло несколько недель, и по роковому стечению обстоятельств все полностью переменилось.
Танцор и его жена погибли в автомобильной катастрофе по дороге в танцзал где-то в глубине страны.
А клан, точнее, то, что от него осталось — папа кузин и трое осиротевших детей, покинули дом на Первом мысе согласно приказу.
— В конце концов, их не пришлось выселять насильно, — обычно поясняла мама кузин в этом месте. — Они ушли добровольно, после всего. И, — с легким смешком, — я вышла замуж. — Так мама кузин рассказывала об этом Дорис Флинкенберг на кухне в доме кузин много-много раз и всякий раз со смешком, который Дорис тоже неплохо передразнивала. — И все дети разом достались мне. Мне, которая так любит детей. Иногда, дорогая Дорис, человеку улыбается удача, и он получает даже больше, чем хотел.
— Смерть одного, хлеб для другого, — повторяла Дорис Флинкенберг снова и снова именно в этом месте, потому что уже предвкушала, каково будет продолжение.
— Ну-ну, — обычно говорила тогда мама кузин, немного смущенно, хотя она и начинала уже привыкать к своеобразной манере речи Дорис Флинкенберг. — Ну-ну, Дорис. Все же не совсем так.
А теперь мы приближаемся к кульминации этой истории: у маленькой Дорис Флинкенберг в это время была своя собственная мама, которая, между прочим, обожгла дочку горячей решеткой для жарки рыбы, чтобы та «не упрямилась». И собственный папа, который вечно злился на маму, мы можем называть ее мамаша с болота, и поэтому запалил хибару, в которой жила маленькая семья на берегу Дальнего болота. Причем дважды, и оба раза огонь занялся, но только после второго пожара прибыла полиция. Оба пожара случились ночью, и мама с ребенком, которым была Дорис Флинкенберг, спали в доме — но оба раза Дорис Флинкенберг просыпалась и в последний момент спасала себя и мамашу с болота от смерти.
В полиции папаша с болота не скрыл, что намеревался лишить жизни свою жену и что это намерение у него по-прежнему есть. И что он не делал различия между матерью и дочерью. «Какова сука, таков и щенок», — заявил он на местном наречии, за что, само собой, заслужил лишний срок в тюрьме.
И все время — до, на протяжении и после всего этого — мамаша с болота не давала спуску своей дочери. Жгла ее и лупила, измывалась как могла такими изощренными способами, о которых Дорис Флинкенберг, которая в других случаях не прочь была употребить всякие замысловатые словечки, не имела ни малейшего желания распространяться. От такого обращения девочка иногда почти теряла сознание. Впрочем, когда мамаша с болота напускалась на дочку, она старалась не оставлять следов в тех местах, которые нельзя было скрыть одеждой. А потом на нее частенько накатывало раскаянье. Она принималась обнимать малютку Дорис, укачивала ее и, заливаясь слезами, втолковывала дочке, чтобы та и пикнуть никому не смела о том, что произошло. «А не то они придут и заберут тебя у меня». И Дорис полагалось ее утешать. Считалось, что она должна пожалеть мамашу и пообещать: «Дорогая мамочка, я никому никогда об этом не расскажу». Самое странное было то, что Дорис держала слово. Она никому ни словечком ни о чем не обмолвилась. Хотя с другой стороны — к кому ей было обращаться? Кому она что могла рассказать? Кто бы стал слушать? Уже после первого пожара стало совершенно ясно, что никто ничего слышать не желает, вообще.
Дорис обещала. Обещала, и обещала, и обещала. «Дорогая мамочка. Все будет хорошо. Я никому ничего не расскажу». До того самого дня, когда мамаша с болота схватила горячую жаровню или что ей там под руку подвернулось; возможно, еще до этого у Дорис возникла мысль, которая зрела медленно, но неотступно. Это была коротенькая мысль о том, что она наверняка погибнет, если останется с мамашей с болота, а если не погибнет, то сгинет как-нибудь еще. Дорис уже не могла ясно рассуждать (даже на то, чтобы сформулировать эту мысль, ей понадобилось несколько дней), она не знала покоя и постоянно жила в страхе. И все только ухудшалось. После первой попытки папаши с болота поджечь дом вместе с его обитателями мамаша с болота еще усерднее принялась выбивать «капризы» из дочери.
Мамаша с болота словно чувствовала, что с Дорис что-то происходит, что она постепенно удаляется от нее, и потому все нещаднее била свою дочь, со всей силы. И конечно Дорис Флинкенберг все чаще сбегала из дома. Именно в то время она стала бродить у дома кузин и на южных мысах, иногда она вообще не возвращалась домой ночевать, время было летнее, теплое, можно было спать вне дома. Всего этого мамаша с болота понимать не желала, она видела в этом лишь «капризы» и угрозу, и этого было ей достаточно.
И когда она снова забила ее до полусмерти, Дорис Флинкенберг, когда мамаша с болота, наконец, заснула, решила сбежать из дома на Дальнем болоте и никогда туда больше не возвращаться.
В ту ночь Дорис блуждала по лесу, пока не вышла на южный край Поселка, где были двор кузин, Первый и Второй мыс. Она забралась в дом на Первом мысе и улеглась в углу большой комнаты, ожидая, когда ее найдут. Там она лежала и молила Бога, чтобы ее нашла мама кузин, и никто другой. Она знала, что это возможно, потому что мама кузин, имела обыкновение работать в саду рано утром: она получила от владельцев дома специальное разрешение собирать крыжовник и черную смородину.
Дорис молилась Богу, и ее молитвы были услышаны.
Именно мама кузин появилась в доме на рассвете, она нашла девочку и вызвала «скорую помощь».
Дорис забрали в больницу; пока она лежала в отделении несчастных случаев, мама кузин приняла решение. Дорис надо спасти; ей нужен настоящий дом. Это на какое-то время стало целью и смыслом забот мамы кузин, и именно это помогло ей вновь встать на ноги после смерти ее Бьёрна и всего прочего, что стряслось на озере Буле; всего того, что разбило вдребезги ее жизнь и от чего она едва не сошла с ума. А не сошла она с ума лишь потому, что Бенку сделался еще более сумасшедшим, чем она.
Бенку. Сандра навострила уши. Тот мальчишка. Снова.
— Подожди немного, — сказала Дорис. — Дай я это дорасскажу. О нем потом речь будет.