сейчас заняты.
Пинки сняла свои серебристые туфли на высоких каблуках, и они побежали вниз в бассейн, включили телевизор и как раз успели посмотреть до конца субботнюю серию
И еще одна деталь разговора там, в Гардеробной. То, что Пинки сказала перед тем, как сняла туфли, и Сандра тоже сняла туфли, и они помчались босиком вниз в подвал.
— Я бы никогда этого всего не бросила, — сказала она вдруг.
Конечно, она говорила о Лорелей Линдберг, Пинки, голос ее звучал тихо и серьезно. Быстрый взгляд в окно на двор, где Аландец в красной шапке вел так называемую «оживленную беседу» с остальными охотниками посредине длинной лестницы, у подножия которой лежал застреленный лось, готовый к отправке в фургоне Биргера Линдстрёма.
— Некоторым никогда не бывает достаточно, — сказала Бомба Пинки-Пинк. — Некоторым только давай и давай. Все больше и больше. — И Пинки снова уселась посреди шелков и прочих вещей в Гардеробной, остатков того, что некогда было Маленьким Бомбеем. — Словно ей и так не было хорошо и распрекрасно. Словно этого было недостаточно.
Вечер сменился ночью, которая все сгущалась. Ужин съели, вечеринка была в разгаре. Конечно, это была совсем иная вечеринка, чем, например, у Женщин с Первого мыса, но все же это было празднование, и как таковое оно имело свое очарование. Сандра любила праздники, как уже говорилось, особенно когда сама могла стоять в сторонке и следить за всем происходящим. А теперь ей надо было постараться запомнить малейшие детали, ведь ей предстояло доложить потом обо всем Дорис Флинкенберг; этот отчет надо было дать на следующее утро во время уборки, когда они с Дорис наденут свои новенькие комбинезоны и станут носиться по дому как торпеды — с пылесосом, тряпками и всякими пахучими дезинфицирующими средствами. У Дорис наверняка будет тысяча вопросов, и на все их она ждет ответа. Дорис было очень важно получить самую подробную и детальную картину всего, что произошло накануне.
В сравнении с праздниками на Первом мысе вечеринки охотников были еще более грандиозными. Хотя бы потому, что все менялось и становилось на время совсем иным. Например, та близость, которую в течение дня ощущали по отношению к Бомбе Пинки-Пинк, исчезала, будто по волшебству. Пинки словно взрослела и становилась совсем другой, кем-то, на кого Сандра немного стеснялась смотреть — именно на нее, на Бомбу Пинки-Пинк, чем дольше длился праздник, тем это становилось труднее. Но и Пинки избегала смотреть на Сандру, делала вид, будто и знать ее не знает. Странно, но так было легче, на самом деле.
Но что же происходило во время праздника? Конечно, то, чего все и ждали. Шутки охотников становились все грубее и крепче, и спиртное лилось рекой, это было настоящее спиртное — чистая водка и грог с виски, а не домашний самогон, только не здесь. И хм… уф, теперь мы прямо так и говорим — шлюхи, поскольку шлюхами они и были, просто-напросто, а не чтобы подбавить веселья и все такое… и шлюхи, таким образом, они делали, значит, свое дело и чем дольше там оставались, тем больше успевали, все это видели. Часы, значит, тикали, становилось все позднее, но Сандре удавалось иногда остаться, притаившись незаметно, довольно долго… постепенно все превращалось в хаос, и праздник достигал своей кульминации.
Расшумевшиеся мужчины — даже и в этом отношении Аландец ухитрялся всех перещеголять — и проститутки, танцующие на столе, порой совсем без одежды, но в блестящих туфлях на высоких серебряных каблуках… и так все продолжалось в том же духе до самой кульминации, а потом все всегда быстро рассыпалось. После чего в разных концах дома можно было застать самые причудливые сцены. Взрослые мужчины вдруг плакали как дети, рыдали навзрыд, оплакивая свою все укорачивающуюся жизнь. Всегда, в таком месте, один мужчина и несколько шлюх. Женщины тоже оплакивали скоротечное время, но в других местах, в одиночку или группами. Проститутки рассказывали о своих мечтах, все говорили и говорили, но словно бы в пустоту, потому что никто, и уж точно никто из мужчин, их не слушал. Они были просто шлюхами, и для мужчин было важно, чтобы они ими и оставались, и только — как последняя защита от угрозы, от чего-то неизвестного, но реального.
Одновременно для шлюх, единственной задачей которых было распутство, и ничего больше, оно приобретало совершенно другое значение. Это был способ спрятать и защитить то другое, что тоже в них было… в самих шлюхах, значит. Способ защитить то хрупкое и ранимое; те сокровенные места в человеке, мягко-твердые и прозрачные. Такие есть у каждого, и они, согласно одному из ужасных шлягеров Дорис — цитирую — «самое прекрасное, что у нее есть». Внезапно — распутство как защита. Но никакого общения — ни с мужчинами, ни с женщинами — потом.
По-настоящему огромное одиночество, таким образом, и наблюдать это было страшно, но и интересно тоже.
Что никто не слушал другого, никто никого не слушал, но вдруг все тем не менее ощущали потребность дать выход своим собственным личным несчастьям. Это, конечно, подогревало настроения по всему дому (кроме комнаты Сандры, конечно: туда вход был строго-настрого запрещен, в этом Аландец был непреклонен; Сандре велено было запирать дверь, и она в конце концов, несмотря на все происходившие вокруг беспутства, засыпала в своей комнате сладким сном на супружеской постели).
Конечно, нашлись бы тысячи женщин, таких как, например, те Женщины из сада на Первом мысе, которые, узнай они о том, что творилось на охотничьих вечеринках в доме на болоте, не преминули бы поахать о «бедненьких мужчинах», которые не умеют по-настоящему веселиться. Но существовали и другие. Например, Никто Херман, которая во время познавательного визита Сандры и Дорис в город у моря расспрашивала Сандру о том да сем в матросском кабачке после посещения художественной выставки или просмотра замечательного фильма.
Никто Херман с интересом слушала рассказы о кутежах и улыбалась, многозначительно. Потом она со знанием дела заявляла, что на самом деле подобные вечеринки больше соответствуют изначальному определению праздника, как оно понималось в Древней Греции. Тогда не столько пеклись о том, чтобы развлекаться на обывательский манер, «веселиться» (это Никто Херман произносила с презрением, одновременно отпивая большой глоток из пивного бокала), а стремились отбросить повседневные приличия и условности. Дать себе волю, как во время карнавала.
— Это делается не из желания отдохнуть и тому подобного, — продолжала Никто Херман в матросском кабачке, где она любила сиживать, вести разговоры и выпивать, разговаривать и пить; любила больше, возможно, чем смотреть замечательные фильмы или посещать художественные выставки — больше всего на свете. — Но чтобы очиститься, — говорила Никто Херман. — Те мужчины, они это понимали. В этом был изначальный смысл древнегреческих
— Таким образом, здесь главное не веселье, — объясняла Никто Херман, — а очищение.
И девочки, Дорис и Сандра, Сандра и Дорис, хоть и делали большие глаза, но понимали. На самом деле понимали.
Но во время охотничьих кутежей и речи быть не могло о том, чтобы Сандра засиживалась допоздна.
— Хм-хм, — говорил кто-нибудь за столом во время ужина, — не пора ли маленькой девочке ложиться спать? — Это мог быть, например, кто-то из, ну, сами знаете, развеселых девчонок или, например, Тобиас Форстрём, когда он в этом участвовал. Тобиас Форстрём явно неловко чувствовал себя за одним столом с ученицей той самой школы, в которой он работал, но все же он не уходил домой, напрасно было ждать, что он попрощается, поблагодарит за все и отправится восвояси.
Вместо этого он заботился о том, чтобы Сандра вовремя уходила спать, иногда — даже не дождавшись десерта.
Когда кто-нибудь заговаривал об этом, Аландец вздрагивал и словно вдруг обнаруживал свою дочь за светом свечей на противоположенном конце стола, произносил что-нибудь вроде: