Нет, он не мог никуда уйти, пока Володя в тюрьме.
Его уговаривали остаться ночевать. Но он ушел. Он ушел к Витьке Лукьянченко посоветоваться, что можно сделать для освобождения ребят. Он шел ночью, привычно обходя полицейские посты. Каким одиноким чувствовал он себя в родном городе, когда нет Володи, когда нет Земнухова, Мошкова, Жоры Арутюнянца и других… Чувства отчаяния и мести мешались в душе его.
Под самое утро раздался сильный стук в дверь дома Осьмухиных. Елизавета Алексеевна со свойственной ей бесстрашной решимостью отворила дверь не спрашивая. И едва не отпрянула. В дверях опять стоял Толя Орлов, сильно промерзший, осунувшийся до того, что его нельзя было узнать, с запавшими глазами, горевшими мрачным огнем.
— Читайте… — сказал он и протянул Елизавете Алексеевне и Люсе скомканную бумажку.
Пока они читали, он страстно говорил:
— Нет, вам можно, вам нужно сказать всю, всю правду… Витя получил ее от одного военного, бывшего раненого, которого он когда-то спрятал. Я и Витя, мы всю ночь расклеивали ее по городу. Это поручение от райкома партии. Ее клеили сегодня десятки людей, весь город, все хутора и поселки читают теперь эту листовку! — говорил Толя с ожесточением и не мог остановиться, потому что ему все казалось, что он говорит не самое главное.
Но Елизавета Алексеевна и Люся не слушали его, они читали:
'Граждане Краснодона! Шахтеры, колхозники, служащие! Все советские люди! Братья и сестры!
Враг раздавлен могучей Красной Армией и бежит! В бессильной звериной злобе хватает он ни в чем не повинных людей, предает их нечеловеческим пыткам. Пусть же помнят выродки: мы — здесь! За каждую каплю крови советского человека они заплатят нам всей своей подлой жизнью. Пусть содрогнутся сердца врагов от нашей мести! Мстите врагу, уничтожайте врага! Кровь за кровь! Смерть за смерть!
Наши идут! Наши идут! Наши идут!
Краснодонский подпольный райком ВКП(б)'.
Глава пятьдесят девятая
Первые дни после того, как начались аресты, Уля не ночевала дома. Но аресты, как предсказывал Олег, не затронули «Первомайку» и поселок Краснодон. И Уля вернулась домой.
Проснувшись в своей постели после того, как она столько ночей провела где ни приведется, Уля по внутренней потребности отвлечь себя от тяжелых мыслей с рвением занялась домашними делами, вымыла пол, собрала завтрак. Мать, посветлев оттого, что дочка дома, даже встала к столу. Отец был угрюм и молчалив. Все дни, что Уля не ночевала дома, а только днем забегала на час-другой проведать родных или взять что-нибудь, все эти дни Матвей Максимович и Матрена Савельевна только и говорили об арестах в городе, избегая смотреть в глаза друг другу.
Уля попробовала было заговорить о посторонних делах, мать неловко поддержала ее, но так фальшиво это прозвучало, что обе смолкли. Уля даже не запомнила, когда она вымыла и перетерла посуду и убрала со стола.
Отец ушел по хозяйству.
Уля стояла у окна, спиной к матери, в простом темно-синем с белыми пятнышками домашнем платье, которое она так любила. Тяжелые волнистые косы ее покойно, свободно сбегали по спине до гибкой сильной талии; ясный свет солнца, бивший в оттаявшее окно, сквозил через вившиеся у висков неприглаженные волосы.
Уля стояла и смотрела в окно на степь и пела. Она не пела с той поры, как пришли немцы. Мать штопала что-то, полулежа в постели. Она с удивлением услышала, что дочь поет, и даже отложила штопку. Дочь пела что-то совсем незнакомое матери, пела свободным грудным голосом:
Никогда Матрена Савельевна даже не слышала этих слов. Что-то тяжелое, скорбное было в пении дочери.
Уля оборвала песню и все стояла так, глядя в окно на степь.
— Что это ты пела? — спросила мать.
— Так, не думаючи, что вспомнилось, — сказала Уля не оборачиваясь.
В это время распахнулась дверь, и в комнату, запыхавшись, вбежала старшая сестра Ули. Она была полнее Ули, румяная, светлая, в отца, но теперь на ней лица не было.
— К Поповым жандармы пришли! — сказала она задыхающимся шепотом, будто ее могли услышать там, у Поповых.
Уля обернулась.
— Вот как! От них лучше подальше, — не изменившись в лице, сказала Уля спокойным голосом, подошла к двери, неторопливо надела пальто и накрылась платком.
Но в это время она уже услышала топот тяжелых ботинок по крылечку, чуть откинулась на цветастый полог, которым занавешена была зимняя одежда, и повернула лицо к двери.
Так на всю жизнь она и запомнилась матери на фоне этого цветастого полога, выделившего сильный профиль ее лица, с подрагивающими ноздрями и длинными полуопущенными ресницами, словно пытавшимися притушить огонь, бивший из глаз ее, и в белом платке, еще не повязанном и ниспадавшем по ее плечам.
В горницу вошли начальник полиции Соликовский и унтер Фенбонг в сопровождении солдата с оружием.
— Вот она и сама, красотка! — сказал Соликовский. — Не успела? Ай-я-яй… — сказал он, окинув взглядом ее стройную фигуру в пальто и в этом ниспадавшем платке.
— Голубчики! Родимые мои! — запричитала мать, пытаясь подняться с постели.
Уля вдруг гневно сверкнула на нее глазами, и мать осеклась и примолкла. Нижняя челюсть у нее тряслась.
Начался обыск. Отец толкнулся в дверь, но солдат не впустил его.
В это время обыск шел и у Анатолия. Его производил следователь Кулешов.
Анатолий стоял посреди комнаты в распахнутом пальто, без шапки, немецкий солдат держал его сзади за руки. «Полицай» наступал на Таисью Прокофьевну и кричал:
— Давай веревку, тебе говорят!
Таисья Прокофьевна, рослая, красная от гнева, кричала:
— Очумел ты, — чтоб я дала тебе веревку родного сына вязать?..
— Дай ему веревку, мама, чтобы он не визжал, — говорил Анатолий, раздувая ноздри, — их же шестеро, как же им вести одного несвязанного?..
Таисья Прокофьевна заплакала, вышла в сени и бросила веревку к ногам сына.
Улю поместили в ту большую общую камеру, где сидели Марина с маленьким сыном, Мария Андреевна Борц, Феня — сестра Тюленина, а из «молодогвардейцев» Аня Сопова из пятерки Стаховича, белая, рыхлая полногрудая девушка, которая была уже так сильно избита, что едва могла лежать. Камеру освободили от посторонних, и в течение дня она заполнилась девушками с «Первомайки». Среди них были Майя Пегливанова, Саша Бондарева, Шура Дубровина, сестры Иванихины, Лиля, Тоня, и другие…
Не было ни нар, ни коек, девушки и женщины размещались на полу. Камера была так забита, что начала оттаивать, и с потолка все время капало.
Соседняя, тоже большая камера, судя по всему, была отведена для мальчиков. Туда все время приводили арестованных. Уля стала выстукивать: 'Кто там сидит?' Оттуда ответили: 'Кто спрашивает?' Уля назвала себя. Ей отвечал Анатолий. В соседней камере сидело большинство мальчиков-первомайцев: Виктор Петров, Боря Главан, Рагозин, Женя Шепелев, брат Саши Бондаревой — Вася, — их арестовали вместе. Если уж так случилось, девушкам все-таки стало теплее оттого, что мальчишки с «Первомайки» сидят рядом.
— Я очень боюсь мучений, — чистосердечно призналась Тоня Иванихина, стоя перед группой сидевших у стенки девушек, со своими детскими крупными чертами лица и длинными ногами. — Я, конечно, умру — ничего не скажу, а только я очень боюсь…
— Бояться не нужно: наши близко, а может быть, мы еще устроим побег! — сказала Саша Бондарева.
— Девочки, вы совсем не знаете диалектики… — начала вдруг Майя, и, как ни тяжело было у всех на душе, все вдруг рассмеялись: так трудно было представить, что такие слова можно произносить в тюрьме. — Конечно! Ко всякой боли можно притерпеться! — говорила нерастерявшаяся Майя.
К вечеру в тюрьме стало тише. В камере горела под потолком тусклая электрическая лампочка, оплетенная проволокой, углы камеры лежали во мраке. Иногда доносился какой-нибудь дальний окрик по-немецки и кто-то пробегал мимо камер. Иногда несколько пар ног, стуча, проходило по коридору, и слышно было звяканье оружия. Однажды они все вскочили, потому что донесся ужасный звериный крик, — кричал мужчина, и от этого было особенно страшно.
Уля простукала в стенку к мальчикам: