этого в вас нет, и это очень печально для меня…
— Нет, вы очень нравитесь мне, особенно когда я не вижу вас.
— Когда не видите меня?!
— Да… Очевидно, это потому, что я вижу тогда только то в вас, что нравится мне, и я испытываю тогда большое доверие к вам, и мне хочется сделать что-нибудь очень хорошее для вас… Да, это так…
— Лена, вы всегда точно тормозите свои чувства. Я думаю — вам от этого трудно жить.
— Это самозащита. Люди корыстны и злы, а я — слаба…
— Я не знаю, что бы я дал, чтобы вы поверили мне! Вам было бы легче со мной среди людей…
— Но ведь вам со мной было бы не легче, а тяжелее? Что же тогда движет вами?
— Нет, мне тоже стало бы легче, потому что я очень одинок, особенно сейчас… Как серый волк! Хотите, я завою?..
И Ланговой вдруг вскинул голову и, скосив на Лену смеющиеся глаза, завыл протяжным волчьим воем, раздувая тонкие ноздри и мерцая серыми ресницами. Лена почувствовала, что ей хочется прижаться к его по-волчьи вытянувшемуся стройному, сильному телу.
— Да, вы иногда похожи на волка… Вы помните у Толстого, когда собака дядюшки 'Чистое дело марш!', когда его собака загнала волка и его связали и вставили палку в зубы и приторочили к седлу, люди очень горячились, а волк 'дико и в то же время просто смотрел на людей…'. Мне очень нравится это место…
— Будем надеяться, что меня не приторочат к седлу!..
— Да, я хотела бы, чтобы вы действительно могли быть совсем-совсем свободным волком… Но, к сожалению, я знаю, это невозможно…
— Лена, я поцелую вас!..
— Я поцелую вас.
Она обхватила его шею своими тонкими руками и крепко-крепко поцеловала его в губы.
XXX
Увязавшись за своим приятелем, типографским учеником, Сережа попал на ночное дежурство у исполкома советов. Всю ночь слушал он грохот сгружавшейся у вокзала чешской артиллерии. Утром, усталый и почерневший от бессонницы, он, торопясь в гимназию, обгонял цветные, окутанные желтой пылью колонны интервентных войск; грузный топот их шагов, крики мороженщиков, доносящиеся с бухты стенания сирен казались ему фантастическим продолжением ночи, которая никогда не кончится. Однако, распахнув пахнущую казенной краской классную дверь, он убедился, что здесь все обстояло по- старому. Ожидался урок начертательной геометрии.
С удивлением Сережа наблюдал за тем, как его белобрысый и аккуратный сосед по парте, выпятив пухлые губы, прикалывал к доске лист белого бристоля. 'Неужели я должен делать это?' — вяло думал Сережа. И он было взял кнопку, но его отвлекли внезапно появившиеся в окне зеленые марширующие ноги, — Сережа снова вспомнил отдаленный грохот сгружавшейся у вокзала чешской артиллерии и вспомнил тараканов на кухне исполкома, куда вместе со своим приятелем ходил ночью пить воду.
Но больше всего угнетал его протяжный, скрипучий голос преподавателя Редлиха. Сережа иногда, морщась, поглядывал на его сизую верхнюю губу. (Редлих педелю назад женился и, как говорили, по настоянию жены отращивал усы.) Редлих стоял перед гимназистом Еремеевым и, брезгливо, двумя пальцами, поворачивая его руки вверх ладонями, протяжно скрипел:
— Хе-е… Что, у вас дома мы-ла не-ет?..
Еремеев, большой, неопрятный парень с одутловатым лицом и вздыбленными волосами, — от него почему-то всегда пахло печным чугунком, — смущенно и жалко улыбался: он был самым безропотным учеником в классе.
Сережа вдруг вспомнил, что Еремеев — сын багажного весовщика и увлекается Ницше и что мыла у них дома действительно могло не быть. В то же мгновение Сережа встал и громко сказал на весь класс:
— Слушайте, господин Редлих, ведь это же издевательство!..
Все головы повернулись к Сереже.
— Как? — испугался Редлих.
— То есть еще раз повторить? — глупо спросил Сережа.
Редлих, вдруг весь побагровев, закричал:
— Как вы смеете?.. Распусти-ились, мерза-вцы!..
— Что?!
Бешеная кровь хлынула Сереже в голову, он сорвался с места и побежал к Редлиху. Сережа знал, что сейчас ударит Редлиха, но Редлих выбежал из класса, хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка.
Все повставали, поднялся невообразимый шум. Тут же состоялось летучее собрание, на котором постановили требовать от Редлиха извинения, а в случае отказа объявить забастовку. Пока шло собрание, сын корейского купца Пашка Ким, лучший в классе карикатурист, мелом изобразил на доске манифестацию учащихся с плакатом: 'Долой тиранию педагогов и варваров-родителей!'
Через полчаса Сережа во главе делегации стоял в кабинете директора. Грохот сгружавшейся ночью чешской артиллерии и здесь преследовал его. Сережа видел перед собой пористый нос директора, похожий на крупную клубничину, излагал директору требования учащихся, выслушивал его отказы и в то же время почти физически ощущал уютную теплоту своей постели и то, как он наконец уснет, накрывшись с головой одеялом. Одно мгновение он подумал: 'А папа не осудит?' Но, вспомнив выпяченные пухлые губы соседа по парте и скрипучий голос Редлиха, решил, что 'папа не осудит'.
22 мая было назначено собрание учащихся старших классов всех учебных заведений. Сережа получил через совет рабочих депутатов зал общества «Спорт», сказав в забастовочном комитете, что договорился с правлением самого общества.
Кроме учащихся, на собрании присутствовали почти все преподаватели и родительский комитет. Неожиданно пришел комиссар по делам просвещения и стал поддерживать учеников против преподавателей, — это погубило все дело.
Комиссар был давно не брит, в пиджаке без галстука и в сапогах, говорил вместо «предмет» — «предмет», букву «г» выговаривал по-украински, учащихся называл 'товарищи гимназисты и гимназистки'.
Постепенно выяснилось, что отец Сережи работает в Сучанском совете, — какой-то гимназист случайно видел, как Сережа с красногвардейцами шел на дежурство в совет, а представитель общества «Спорт» заявил, что помещение под собрание тоже заставил уступить совет.
Все собрание вместе с преподавателями и родительским комитетом повернулось против комиссара и Сережи, — с ними осталась группка не более шести-семи человек. Собрание почти единогласно проголосовало за прекращение забастовки и исключение Сережи из гимназии. Сережа видел, что за его исключение голосовал и Еремеев.
— Что — сынки, что — папаши!.. — раздувая ноздри, говорил комиссар, вместе с которым Сережа шел с собрания. — И — к лучшему: по крайности — ясность. Ишь как поделились! — говорил он как будто даже с восхищением.
Сережа, сунув руки в карманы, шагал рядом, полный бессильной злобы к товарищам, с которыми прожил и проучился около семи лет.
У здания совета они распрощались.
— А ты не унывай, товарищ молодой, — сказал комиссар, пожимая Сереже руку, — найдешь себе дружков покрепче, а это тебе будет вроде закалки.
— Их стрелять надо, — глухо сказал Сережа.
— Кой-кого следовало б и пострелять, — охотно согласился комиссар, — да всех не перестреляешь… Ты заходи к нам почаще. И тех ребяток, шесть человек, ты разыщи и тоже скажи, чтоб заходили. Ребятки, правда, не больно храбрые, да ведь можно сделать.
— А я их не запомнил, — растерянно сказал Сережа.
Комиссар некоторое время с удивлением смотрел на него:
— И зелен же ты!.. — сказал он с веселой укоризной.
И, к величайшему удивлению Сережи, комиссар достал из кармана пиджака блокнот и заставил Сережу переписать всех из своего блокнота, в котором были не только имена и фамилии этих товарищей, но и кто где учится.
Наконец пришло письмо от отца:
'Мой юный друг! Известие твое не явилось для меня неожиданностью. Конечно, дело здесь совсем не в Еремееве. Созревший плод падает с дерева не потому, что подул ветер, но сильный ветер срывает с дерева и незрелые плоды. Ты знаешь, что я никогда не фетишировал так называемого образования. Самое главное для меня, чтобы человек был честен. Но если уж говорить совершенно искренне, то я все-таки не думал, что это случится так скоро, и немножко взгрустнул: вот ты уже и большой, а я старый…'
Дальше отец подробно, как равному, писал ему о своей работе в Сучанском совете, чем очень польстил Сереже. Письмо кончалось просьбой приехать повидаться, так как 'время теперь тревожное, и неизвестно, в какие стороны развеет нас судьба', и постскриптумом, на самом краешке почтового листа, — чтобы Сережа купил полфунта «барского» табаку, которого здесь, на Сучане, 'нельзя достать ни за какие деньги'.
Наутро Сережа сложил вещи и пошел к Гиммерам прощаться с сестрой.
Лена только что собралась с Ланговым на утренний концерт знаменитого виолончелиста, остановившегося в городе проездом в Японию.
— Я уезжаю в деревню, — сказал Сережа, — вот письмо от папы…
Лена почувствовала, как все в ней упало.
— Вот как… Значит, ты уезжаешь?..
Надо было сказать что-то очень важное, но Ланговой в белом костюме стоял возле, и Лена стеснялась его.
— Папе передать что-нибудь от тебя?
Сережа был в залатанных штатских брюках и френчике; в больших руках он мял гимназическую фуражку, уже без герба. И в том, как он стоял,