переплет тоже рыжий.
— Любопытен ты, вижу, ко всему, — слышит Яша голос Паисия и захлопывает книгу. — Душеполезное качество, должен признать. В тебе, может, великий знаток истории пропадает!..
Он достает из шкафчика две белые булочки, яблок несколько и пузатую бутылку с чем-то красным, и все это ставит на стол. Яша таких красивых краснобоких яблок в жизни не видал и, конечно, не прочь отведать, если угостят.
Но что в бутылке?
Вот на столе очутились и две чашки. И со словами: «Перекусим маненько» — Паисий наполняет красной жидкостью обе чашки.
— Пей, арестант. Вино собственного приготовления, наше, церковное.
Чашка вместительная, но иеромонах выпивает ее единым духом и наливает себе еще. Яша, уже не зная, чему поражаться, тянет свое вино маленькими глотками.
— Хорош напиток, — говорит Паисий. — Дуй, дуй! А я пока тебе кое-что почитаю, малец. Но не «Деяния апостольские», как тебе, наверно, думается, а кое-что другое.
Из потайного места под кроватью Паисий извлекает небольшую тетрадь и усаживается читать ее Яше. На обложке рукой Паисия выведено старославянской вязью: «От наготы до обильных одежд». Это сочинение самого Паисия, и, прежде чем взяться за чтение столь необыкновенной для монаха рукописи, он говорит Яше:
— Присядь, сынок, поближе, я рад с тобой по-душевному потолковать. — А затем он признается Яше в самом сокровенном: — Ведь давно без человеческого тепла живу!..
Яша, конечно, готов послушать, коли по-душевному. От вина его в пот ударило, оно крепкое, на спирту, и совсем не церковное. Но голова пока ясно работает, и неотступный вопрос стоит перед Яшей: что же это такое? Как понять? Подземная тюрьма, где гноили людей, и богатое старинное книгохранилище. Обитель, где люди сами обрекали себя на жизнь без человеческого тепла, и сочинение про то, как постепенно шло развитие человечества от первобытной наготы к великолепию обильных одежд.
Монастырь-крепость, защита от иноземных нашествий, и он же место угнетения тела и духа людей.
Как же это все вместе связать?
«Общий грех мира сего?» «Теперь понятно, — думает Яша, — это он и про себя, значит».
В келье хорошо натоплено, тепло, в теле и в голове Яши тоже тепло, и скоро его начинает одолевать дремота; и до него уже не доходит, какие одежды носили в Древнем Риме, а какие — в средние века, как одевались женщины в Испании и во времена Киевской Руси…
Паисий слышит легкое мерное сопение и прерывает чтение. Свесив голову набок, Яша спит. Не будя его, иеромонах долго ходит в глубоком раздумье взад и вперед по келье. Иногда останавливается и с грустью смотрит на Яшу. В какую-то минуту Яша вскинулся, очумело повел мутными глазами вокруг, ничего не понял и снова уснул.
— Эх! — произносит с сожалением Паисий. — При другой жизни был бы у меня такой сыночек… Была бы и семья, и были бы утехи, самые простые, как у всех людей. А теперь что говорить — занесло не на тот путь, да уж нечего делать, расстригой стать поздно…
Вот протопал кто-то мимо по коридору, и Паисий спешит к двери. И стоит там начеку, чтобы в нужный момент, если бы вдруг появился в коридоре настоятель, разбудить Яшу. Рукопись свою иеромонах уже спрятал, а для виду раскрыл на столе книгу про деяния апостолов…
Больше Паисий не водил Яшу в свою келью и не читал ему про то, какие одежды придумали люди для прикрытия своей наготы.
Минула зима, пришла запоздалая полярная весна; льды из океана долго держались в холодных беломорских водах, и первый пароход смог пробить себе дорогу с материка к Соловкам лишь в июне. Пошли суда и с острова к Архангельску, где уже дожидались оказии тысячи богомольцев. Из переполненных пароходов вывалились на монастырские пристани толпы желающих поклониться святым угодникам и замолить грехи.
Выгружалась на берег гора мешков с мукой и зерном — здесь, на острове, не вызревала рожь.
Иные из богомольцев успели прожиться в пути и уже просят подаяние, иные идут хлеб зарабатывать на мельницу, на монастырскую кухню, кто пилит и колет дрова, кто вывозит мусор, убирает двор и монашеские корпуса. Монахов всего человек триста, а работают на них летом несколько сот доброхотов. Одни богомольцы пристроились кое-как в неприглядных помещениях, именуемых гостиницами, другие укладываются на ночь прямо на соборной паперти. На острове — он не очень велик — много «святых» мест, и мало-помалу приезжие разбредаются кто куда.
Вернулся с первым пароходом на остров и настоятель Мелетий. И тотчас снова начались строгости в укладе жизни узников, их уже не выпускали из-под надзора, камеры запирались и даже на работы заключенных во двор уже не водили.
А Яша, однако, даже обрадовался, когда узнал о появлении Мелетия в монастыре, и стал просить Паисия, чтобы похлопотал о разрешении ему, Яше, написать в Петербург.
— Вряд ли он разрешит, — скептически качал головой иеромонах.
— Но почему? — не мог понять Яша и говорил с досадой: — Я же ничего такого не напишу!
— Попробую уломать, — пообещал иеромонах. — Только мои собратия и так уже нарекания на меня имеют, будто я мирволю тебе и всяко попустительствую, а должен бы взыскивать построже. Эх, дитя ты мое неразумное, агнец ты еще совсем, хотя и стукнуло тебе почти двадцать.
У Яши начинала курчавиться реденькая светлая бородка, но на вид никто не дал бы ему столько лет, он оставался таким же худеньким, тощим, неприметным, каким был и в шестнадцать. «Агнцем» назвал его Паисий. О, если бы отец настоятель это услышал — в глазах Мелетия Яша оставался государственным преступником, одним из самых трудных и опасных арестантов острога.
После разговора с ним Паисий явился к Яше в камеру и сообщил:
— Нет, дозволения тебе писать не дается, его высокопреподобие против. Но, правда, дал бы согласие при одном потайном условии. Ты не слыхал из истории про «Слово и дело»?
— Слово и дело? А насчет чего? — с недоумением спросил Яша.
Паисий начал свои пояснения с тяжелого вздоха. Помялся и, не глядя Яше в глаза, сказал:
— Арестантам у нас дозволяется иногда писать домой, но только о присылке им для пропитания запасов и о прочих домашних нуждах, и не более того. И чтобы в письме подавно уж не было противных богочестию суждений и никакой зловредности вообще. Есть у тебя кому писать?
Яша давно обдумал, кому и как он напишет. Домой, в Казнаково, родителям, просто передаст от себя привет. А просить у них нечего, сами бедствуют.
Главное письмо будет к Вере Фигнер, ее питерский адрес он помнил, бывал ведь. Не довелось ему тогда пообедать у нее, ведь позвала. И не может же быть, чтоб она забыла его за эти немногие годы. Он не сомневался, что это именно от нее приносила Ольга в предварилку передачу для него и не без ее участия был нанят защитник, когда готовился суд.
Она! Она! Яша твердо верил: все она! Но кто же та, которая прислала ему письмо в Спасо-Каменскую обитель? Не могла она быть Верой Фигнер, иначе не писала бы, что не знает его.
Наверно, и Ольга попала под арест. А вдруг и Фигнер уже в «нетях»?
У нас было время рассказать об этом, потому что Яша не сразу ответил на вопрос Паисия, хотя, казалось бы, все давно продумал. Причиной заминки было сказанное иеромонахом насчет «слова и дела».
И, словно угадав, в чем затруднение Яши, Паисий как раз об этом и заговорил:
— Ну, куда и кому напишешь, это твое сугубое дело, особое, но сыздавна повелось у нас такое: ежели арестант скажет, что знает какую-то «государеву важность», государево «слово и дело», то доноситель может быть отправлен в Петербург для дачи личных показаний по принадлежности, кому следует.
— Каких показаний? — Яша еще не понимал, о чем речь.
— Еще объяснять тебе, балда, — с внезапным раздражением отозвался иеромонах. В последнее время он снова стал грубым и резким. — Бестолковая у тебя башка, однако, балда и есть! — совсем уж ни за что обругал он Яшу. — Ну, тогда слушай ухом, а не брюхом: «государево слово и дело» означает, что ты, коли скажешь эти слова, берешься сообщить про известных тебе оскорбителей особы царя или об