высоко в воздухе на невидимых крыльях, словно на сказочном ковре-самолете вознесло его и так уж ему лететь и лететь.
То и был полет, полет юного рабочего в бессмертие, но мог ли он тогда это знать. Казалось, все нечеловеческие муки и страдания, пережитые его предками, дедами и прадедами, ожили и бурлят в толпе и эго их голоса звучат:
— Земля-а-а-а! Во-о-оля!
Эта веками выстраданная радость захлестывала жаркой волной и Яшу, он не чувствовал даже рук, которые его держали. Его подбрасывали вверх, но Яше казалось — он сам взлетает. Будто неведомая сила расковала тело, освободила от тяжести, сделала невесомым, как пушинку. Слетела с головы шапка, но Яша и этого не заметил. Он был, как никогда еще, горд и счастлив. Вот она хоть и мгновенная, но ощутимо явленная свобода, и какое же это счастье — осознавать себя вольным, и не одиночкой, а среди людей, где все с тобой заодно, за землю и волю, за самое дорогое на свете. И, стараясь продлить этот миг счастливый, продлить его для себя и для людей, Яша без передышки кричал «ура!» и, сам уже ничего не видя от набежавшей на глаза влаги, во все стороны показывал слова про землю и волю. Смотрите, смотрите, люди! Эй, видите?
По площади зазвучали оголтелые свистки городовых, им дали наконец сигнал — разгонять, хватать и бить.
— Опустите Яшу! — дала команду Юлия.
Полет кончился? Нет! Не надо! Яша все тянулся и тянулся со знаменем кверху. Еще хоть маленечко повыше, хоть чуточку. Так с поднятыми руками он и коснулся ногами тверди. Еще не опомнился, когда неугомонная Юлия подняла с земли, нахлобучила ему на голову шапку и сказала:
— Спрячь знамя и выбирайся скорей из толпы!
Плеханову она обмотала голову башлыком, и тот вмиг исчез в толпе. Тут только Яша смекнул, зачем Юлия взяла с собой из дому черный башлык.
— Расходиться надо быстрее! — раздавались голоса, но им противоречили другие: — Нет, братцы. Держаться всем вместе! Вперед! К Невскому!
Что-то уже переломилось в толпе, и стало заметно: это уже не прежняя слитная воедино толпа: разобщились, отодвинулись друг от друга плечи, головы, люди затолкались, заговорили вразнобой, но еще не остыли и горячили друг друга:
— Вперед, братцы, на Невский! Не расходиться!
Стена городовых и дворников, уже прибежавших из ближних домов, двигалась на демонстрантов. Вот врезался в толпу пузатый городовой и стал пробиваться в самую середину, чтобы схватить оратора и того, кто флагом над толпой махал. Пузатого вмиг сбили с ног. Путь остальным городовым загородили самые дюжие студенты и рабочие, и завязалась драка.
Противостоять пока еще небольшим силам полиции, которые, ободряя самих себя свистками, ринулись на демонстрантов, еще можно было, и в первые минуты схватки городовым так досталось, что те бросились наутек. Отпор им дали яростный. Но вмешалась обывательская публика, и дело приняло другой оборот.
— Они хоругву из собора стащили! Божий храм ограбили! — вопили в сбежавшейся публике старушки. — Отнимите хоругву святую, ее видать было! Красная!
Казалось, более нелепого и вздорного слуха, чем кража церковной хоругви, не придумать, а в обывательской толпе поверили и завопили:
— Бей их, антихристов! Держи!
На помощь полиции ринулись с Невского проспекта десятки обывателей, извозчики, стоявшие у моста носильщики. И все скопом, вместе с подоспевшими новыми отрядами городовых, набросились на демонстрантов. Страшная, косная, слепая предубежденность, все, что есть в обывателе низменного и тупого, выступило наружу, и началась жестокая, не знающая удержу кулачная расправа.
Яша тоже оказался среди арестованных. Схватили его вместе со знаменем за пазухой и книжкой Некрасова за поясом.
Сохранились свидетельства, как был взят Потапов. Одно принадлежит известной революционерке Вере Фигнер. Она и ее сестра, обе участницы демонстрации, вели Яшу к себе обедать. Выбраться из потасовки им удалось, но Яша все рвался обратно, туда, к собору: В себя Яша еще не пришел и не сознавал, какая опасность грозит ему и знамени; он еще был в полете…
«Унести, спасти знамя!» Когда он опомнился, эта мысль обожгла его до жаркого пота. Сестры Фигнер всячески старались помочь Яше уйти от опасности. Но произошло непоправимое. За Яшей следили шпики, они не дали ему уйти.
Один из этих шпиков был в толпе у собора и все видел. Вот свидетельство, которое окажется вскоре в судебном деле схваченных демонстрантов: «Отставной канцелярский чиновник Абрамов, бывший в соборе и на площади, заметил, что молодой парень, которого толпа поднимала со знаменем в руках, скрылся еще до окончания свалки, сопровождаемый несколькими молодыми людьми, отделившимися от толпы. Опасаясь при этой обстановке задерживать молодого парня, Абрамов следил за ним до Большой Садовой, где шедшие разделились: одни пошли по Садовой, а молодой парень в нагольном полушубке направился к публичной библиотеке. Остановленный, по заявлению Абрамова, городовым, неизвестный был препровожден в санкт-петербургское жандармское управление, где при обыске у него был найден флаг из кумача с нашитыми на него белыми шелковыми шнурками словами: «Земля и воля». Во время препровождения задержанного в жандармское он кричал по дороге: «Да здравствует свобода!»
Да, так и было — он кричал в пути.
Когда Яшу везли на извозчике в охранку, публика с недоумением смотрела, как два жандарма в теплых мерлушковых шапках держат за руки с обеих сторон сильно помятого паренька в изорванном кожушке и с непокрытой головой, несмотря на холод; сопротивлялся, должно, при аресте, и шапку с головы паренька сбили. И верно, не давался Яша, отстаивал до последнего дорогое знамя, себя не жалел, отбивался как только мог.
И сейчас, назло одолевшим его жандармам, улыбался, это-то и удивляло прохожую публику. А улыбался он прежде всего оттого, что вспомнилось и не выходило из головы выражение: «Жандармы чижика съели», то есть опростоволосились, не сумели предотвратить демонстрацию, и отныне это будет навсегда особый день, а не просто день зимнего Николы.
А во-вторых, улыбался Яша еще и от задора, чтобы не выдать боли от побоев. И кроме того, смешно было, что вот, наверно, скоро опять его по этапу отправят домой, к отцу, и вся деревня будет говорить: «Ай да Яшка!» А на фабрике Торнтона скажут: «Молодец! Постоял за нашего брата, и хвала тебе».
Так утешал себя Яша в эти минуты.
Думалось о Юлии — на площади она все кричала Яше: уходи, уходи, уходи! И мысль о Юлии тоже воодушевляла, укрепляла веру в себя и в силу людей, подобных этой девушке. Он припоминал, как она прочла минувшей ночью стихи: «Есть времена, есть целые века, в которые нет ничего желанней, прекраснее — тернового венка», и думал: может, это так и есть, и коли Юлию сейчас тоже везут куда-то, а шляпку с нее, наверно, сбили, то пусть ее согревает мысленно надетый Яшей на нее венец.
А что такое терновый венец, Яша знал: наслышался о нем достаточно, в революционной среде народников упоминался этот венец часто. Ветка этого колючего деревца на голове означала, как понял Яша, готовность к терпению и стойкости. Не раз он слышал и выражение: «Тернистый путь». Ну что ж, готов и Яша вступить на эту дорогу вслед за теми, кого схватили на площади. И хотя, правду сказать, минутами у Яши душа уходила, что называется, в пятки, он старался превозмочь страх, не дрожать, не поддаваться слабости. Злой декабрьский ветер обдувал его белобрысую голову, мерзли уши, еще красные от пережитого волнения.
Эх, чем бы еще досадить жандармам? Задор в Яше не утихал, и, прежде чем тюремная дверь захлопнется за ним, хотелось еще что-то смелое сделать; смелые голоса, слышанные на площади у собора, еще звучали в ушах Яши. Держали его с обеих сторон так, что не двинешь рукой, но как не могли запретить ему улыбаться, так и голосом своим он волен распоряжаться. И когда проезжали мимо Аничкова дворца, Яша набрал в грудь побольше воздуха и крикнул изо всех сил:
— Да здравствует свобода-а-а!..