Ах, как Палену хотелось бы согласиться с Кони и не слышать слов Фукса! У Кони ясный ум, это все признают, его осторожность уместна и утешительна, но как обойти все то, что сказал этот противный «Фуксенок».
— На землю надо вернуть мужика, — промолвил Трепов вдруг охрипшим голосом и не без упрека во взгляде повернул голову в сторону мальчишески стройной фигуры государя на стене и крякнул.
Кони сидел молча. Умнее и тактичнее было придержать язык за зубами. Он мог бы с усмешкой сказать Трепову: даже такому всесильному полицейскому вельможе, какой вы есть, не повернуть колесо истории вспять. А Фришу можно было бы сказать: своим советом вы лишний раз доказали правоту тех, кто вышел сегодня на Казанскую площадь протестовать против произвола и жестокости царских опричников вроде вас.
Нет, слов этих Кони вслух не произнес. Он часто подавлял в себе рвущиеся из горла слова. Но в одном себе не отказывал — в праве на безгласные размышления. И вот он с горечью подумал: именитые люди, те самые, которые призваны стоять на страже законности, в действительности приносят свои знания и опыт на службу невежеству и бесправию, насилию и дикости. И к великому несчастью для России, ею правит множество подобных им «мужей»; и не откажешь им в образованности, уме, широких познаниях, и в обществе они считаются вполне добропорядочными, уважаемыми людьми, а как дойдет до дела, они рабы, слуги престола.
После Фриша и Кони в разговор вступил Фукс, за ним Поскочин. Оба схитрили и высказались неопределенно: отчасти в поддержку неистового Фриша, отчасти и в пользу точки зрения Кони. Главным для обоих прокуроров было желание не разойтись с мнением государя, а что его величество скажет, один бог ведает. Пален скоро поедет в Зимний дворец, тогда и узнается, как судить схваченных у Казанского собора. Обвинителем на процессе будет Поскочин, ежели прикажут, а Фукс, как его начальник и главный прокурор, готов ему это приказать, если по воле царя будет устроен суд.
Пален уже в нетерпении поглядывал на часы, когда секретарь подал ему на стол выписку из доноса еще одного агента полиции: будто бы во время демонстрации, когда над площадью взвился алый флаг, кто-то в толпе сказал: «А хорошо, что рабочий мальчик сделал это. За ним — будущее».
Тут Пален вконец расстроился и снова произнес неразборчиво бранное слово по-немецки. И даже руками всплеснул, теряя привычную светскую сдержанность:
— Великая Россия! Уже мальчишки какие-то начинают потрясать твои основы. Ужасно!
Так, ни на что не решившись, Пален закрыл совещание.
Но в тот же день под вечер стало известно: граф был у государя в Зимнем дворце и дело о происшедшем у Казанского собора решено передать в руки жандармского корпуса; при этом государь император высочайше повелеть соизволил, чтобы суд над схваченными демонстрантами был скорым и производился без всяких проволочек особым «присутствием» Сената.
В том же декабре, спустя дней десять после демонстрации у собора, последовало новое высочайшее повеление государя: судить схваченных на площади без предварительного следствия; а еще недели через три, в начале января уже наступившего нового года, Яше Потапову и другим оказавшимся в тюремных застенках демонстрантам был вручен обвинительный акт. Яша читал его целый день и до конца так и не смог одолеть. Всего обвиняемых по делу было двадцать один: семнадцать мужчин и четыре девушки. Фамилию Юлии Яша не знал и обрадовался, не найдя ее имени среди женских имен арестованных.
Потом Яша узнает: многостраничную прокурорскую писанину сперва показывали государю, и тот за один раз тоже не дочитал все до конца, но обратил особенное внимание на то место, где говорилось о «поступке» обвиняемого юнца Потапова. Передавали: государь поинтересовался даже и тем, сколько лет этому юнцу и откуда он родом. После чего император с простодушным огорчением сказал:
— Весьма грустно: млад, а духом уже столь дерзостен. Кто его родители?
— Ваше величество, они простые крестьяне, — сказали царю.
— Тогда почему же в сем акте указано: рабочий? Надобно так и писать: крестьянин. И рабочих людей с вольнодумствующей публикой не связывать. А он не кается? — спросил еще государь.
— К сожалению, нет, ваше величество. Дерзко упрямствует. Никого не называет, кто его подбил и откуда флаг взялся.
— Весьма печально, господа. Следовало бы его обязательно подвигнуть на покаяние и чтоб главных зачинщиков назвал.
Позднее Яша узнает: государь император столь близко занимался его судебным делом, что даже самолично определил и меру наказания для него.
Узнает Яша впоследствии и о печальной судьбе Юлии. Под арест она не попала, но с площади была увезена с тяжелым сотрясением мозга — от страшного удара полицейской шашки по голове.
А пока что все закрыто от Яши. Его лишили свободы, и никого к нему не допускали. Держали в одиночке, как важного государственного преступника. Камера крошечная, темная… Если с улицы после слепящего сверкания белоснежного январского дня войти сюда, сразу и не разглядишь ничего — глаза должны привыкнуть к серой мгле, ее не в состоянии рассеять даже мутная полоска света, что идет от решетчатого оконца почти у потолка. Нелегко было разбираться при таком свете в обвинительной стряпне. А еще труднее было привыкать к неподвижности. Цепи нет, а ты будто навечно прикован к четырем стенкам. Иногда, правда, через оконце залетал ветерок, но отдавало от него чем-то каменно-душным, что и дышать не хотелось.
Сначала Яша встретил вручение обвинительного акта ершисто (как и все прочее воспринимал с момента, когда оказался в заключении), не захотел расписываться в получении акта, сказался неграмотным.
— Да при тебе книжку нашли! Как же ты говоришь: неграмотный?
— Так точно. Я не учился грамоте.
— Твоя была книжка?
— Моя. Подаренная. Сочинения Некрасова.
— А зачем она тебе была нужна, раз ты грамоте не учился?
— Не учился. Так точно.
— Постой, что ты голову нам морочишь. Не учился, а читаешь книжки. Ты и писать умеешь, а?
— Так точно, — ответил Яша и тут же был пойман на слове: вот тебе обвинительный акт и распишись. Яше надоело упираться, и он вывел на расписке замысловатый росчерк с закорючкой. Нате и отвяжитесь.
И тотчас, оставшись один, взялся читать. Но не подряд, страницу за страницей, а перескакивал с места на место. И возмущался: ох, вранье же.
Потом, правда, пробудилось любопытство, и стало интересно вчитываться в само описание события у собора, и в то, как оно толковалось в обвинительном акте на десятках страниц.
В камеру подавали бачок с «кандером» — жидкой пшенной кашицей, а он не ел, не мог есть, все вчитывался и вчитывался в затейливо исписанные страницы обвинительного акта.
Перечислялись пофамильно обвиняемые, определялся состав «преступления» каждого подсудимого, были среди них и трое из сапожной, где он ночевал перед демонстрацией, и двое знакомых рабочих. И поражало: судя по акту, все, поголовно все упорно отрицают свое участие в демонстрации, а очутились-де у собора в тот момент по чистой случайности; увидели, мол, толпа народу какая-то стоит, вот и давай глазеть, что, дескать, происходит? И поражало Яшу: зачем же они сами умаляют свою доблесть? Все равно в акте говорилось, что их показания отличаются «неискренностью и неправдоподобностью». Даже Боголюбов, хорошо знакомый Яше молодой революционер, давал какие-то путаные объяснения, и это вконец обескуражило Яшу.
Очень нравился ему этот Боголюбов. Размашистый, веселый, заводной человек! Одно время Яша ходил в воскресную рабочую школу, и Боголюбов там часто появлялся; его уроки нравились фабричным — хорошо и понятно так объяснял. Тем же слушателям, кому больше доверял, опасную книжку потихоньку даст на дом. Встретить его рослую фигуру можно было и в рабочих общежитиях.
В демонстрации и схватке у собора он не участвовал, но был одним из ее организаторов — это Яша знал точно. Одного лишь не мог знать Яша: что Боголюбов и есть тот самый молодой мужчина в высоких сапогах, которого схватили и избили уже после демонстрации, когда у него револьвер нашли в