— Эй, послушай, что это, как у вас воняет! — говорит помощник надзирателя, будя пинком и ребра уборщика Ганса Либшнера. — Живо, чтобы через десять минут вынести параши. О господи, сейчас уже так воняет, что у меня весь мой утренний кофе назад просится.
— А я ничего не чувствую, господин старший надзиратель, — уверяет Либшнер и натягивает брюки.
— Десять раз я тебе говорил, что я помощник, а не старший надзиратель, — бурчит старик. — Не подольщайтесь, Либшнер, ничего вы этим от меня не добьетесь.
— А мне так хотелось бы кое-чего от вас добиться, господин старший надзиратель, — снова лебезит Либшнер, осклабившись и неестественно закатывая глаза.
— Чего же ты хотел бы добиться, сынок? — Помощник прислонился к косяку, раскачивает плечом тяжелую стальную створку и смотрит не без благоволения на своего уборщика. — Ты настоящий головорез!
— Мне так хотелось бы, чтобы меня отправили на полевые работы, в трудовую команду по уборке урожая, — клянчит Либшнер. — Если бы вы поручились за меня, господин старший надзиратель!
— А зачем это тебе? Ты и тут-то как уборщик не справляешься!
— Но я не выношу этого воздуха! — сетует заключенный жалобным голосом. — У меня все время голова как камень, и есть я больше не могу, всего выворачивает от вони…
— А ты только что уверял, будто не пахнет. Нет, сынок, я скажу тебе, что с тобой. От работы бежишь — баловства с девочками захотелось, верно? Нет, ничего не получится! Останешься здесь! — И добавляет очень официально: — А кроме того, недопустимо, чтобы заключенный был отпущен на внешние работы, пока он не отбыл хоть половину наказания.
Опустив голову, Либшнер молча шнурует башмаки. Помощник надзирателя продолжает раскачивать стальную дверь, созерцая опущенную бритую голову заключенного.
— Господин старший надзиратель… — Заключенный Либшнер поднимает голову и решительно смотрит на него.
— Ну?
— Я не люблю выдавать других, но что надо, то надо. Я больше не выдержу в камере, я с ума сойду…
— Так легко с ума не сходят, сынок.
— Я знаю человека, у которого есть стальной напильник, и если вы поклянетесь мне, что я получу работу на воле, я вам назову его…
— Здесь ни у кого нет стального напильника.
— Есть. Как раз в нашей команде!
— Вздор! Кроме того, не я посылаю на внешнюю работу, а инспектор.
— Но если вы замолвите словечко, меня пошлют.
Долгая пауза.
— У кого пила?
— Пошлете на внешнюю работу?
— Ну ладно, — у кого пила?
— Тише, господин старший надзиратель. Я скажу вам, только на ухо. Не подведите меня, — они меня просто убьют, когда я войду в мастерскую.
Тихонько шепчет заключенный что-то на ухо помощнику. Тот кивает, задает тоже шепотом какой-то вопрос, слушает, снова кивает. Внизу звонит колокол, из команды в команду передают приказ:
— Сменить параши! Сменить параши!
Помощник выпрямляется.
— Значит, так, Либшнер, если это окажется правдой, вы попадете в команду. Ну и свинство — вот бы я влип! Значит, пошли живо убираться! Поторопитесь, чтобы скорее покончить с этой вонью!
В Мейенбургской тюрьме колокол звонит в шесть часов утра, — в полицейском управлении на Александерплац, в Берлине, лишь в половине седьмого: только тогда заключенный может встать, значит, ночь прошла и что-нибудь опять может случиться, даже с ним.
Петра проснулась от торопливого звона. На миг, уже открывая глаза, она еще видит лицо Вольфа, подобное тени. Оно улыбается, потом исчезает, разорванное мраком, какая-то старуха (мать Вольфганга?) говорит ей жестко и надменно много злых слов… Из черноты возникает дерево без листьев, с узловатыми угрожающими ветвями, потом у нее в ушах звенит стишок, который Вольфганг часто мурлыкал: 'Висит он не на дереве, висит не на веревке…'
Теперь ее глаза широко раскрыты. Цыганки снова шепчутся в своем углу, сидя на корточках на матрасе и выразительно жестикулируя; долговязая еще лежит в постели, ее вздернутые плечи вздрагивают, видно, она снова плачет; толстушка стоит перед тюремным зеркальцем величиной с тарелку и, послюнив указательный палец, муслит себе брови. Фрау Крупас же сидит, выпрямившись, на своей кровати и заплетает тощие косички, — а сверток из одеял все еще лежит недвижимо на полу…
За окнами, над крышами, рассеченное прутьями решетки, голубеет небо, мягко пронизанное солнцем, — настал новый день, приступим к новой работе! В кувшине почти не осталось воды — ну, как тут умыться?
Старуха кивает:
— Слышь-ка, ягодка, что мы нынче ночью решили, остается в силе, не так ли? Или ты передумала?
— Нет, — отвечает Петра.
— У меня такое чувство, что ты еще сегодня выйдешь, вдруг, неожиданно. Если мы больше не увидимся, ты пойди к Киллиху — адвокат Киллих у Варшавского моста, — запомнишь?
— Адвокат Киллих у Варшавского моста, — повторяет Петра.
— Хорошо! Значит, пойдешь сейчас же! Какое лицо у тебя! Все вспоминаешь своего хахаля?
— Нет!
— Ну-ну!
— Но я, кажется, видела его во сне.
— Против этого первое время ничего не попишешь. Потом они сами пройдут, эти сны, только не ешь на ночь жареной картошки, скажи Рандольфше, пусть дает тебе всегда холодную закуску. Жареная картошка вечером, да еще с луком, вызывает сны; этого ты не должна есть, ягодка, поняла?
— Не буду, — говорит Петра. — Но я вовсе не такая чувствительная.
— Зачем тебе об этом парне изводиться? Парней на свете хватит, их даже слишком много — только начни. Всегда ешь вечером холодную закуску и запивай стаканом светлого пива, так лучше уснешь. Ну, да ты будешь спать, об этом я не беспокоюсь!
— И я тоже.
— А теперь посмотрим, что с твоей больной, я вижу, ты совсем расстроилась! Овца овцой и останется. Твердости ты, ягодка, никогда не научишься…
— Правда? — спрашивает Петра и еще раз оборачивается.
— А все-таки думается, ничего у тебя не выйдет. Увидишь, что он стоит на той стороне улицы, да как свистнет, да пальцем поманит — ты и побежишь, все бросишь, и мой шикарный второй этаж, и сытную еду, и ванну, и кровать — в чем ты есть, в том и побежишь к нему, верно?
С вновь пробудившимся недоверием оглядывает она Петру старческими глазами.
— Но ведь, тетушка Крупас, теперь он уже не на первом месте, теперь для меня на первом месте оно!
Она еще смотрит минутку на фрау Крупас, затем кивает ей и принимается разматывать своего врага, Стервятницу, больную.
Когда Вайо, с пылающими щеками, возвращается на виллу, она видит, что лакей Редер уже встал и принялся за работу.
— Доброе утро, Губерт! — восклицает она. — Господи, вы опять бешеную чистоту наводите! Сколько раз мама вам запрещала!
