кишит шлюхами благородного звания! Я бы своего не пустила!
— Но ведь вы пускаете вашего на стройку, госпожа Туман! Не может разве обрушиться лестница или подломиться доска? А шлюх везде хватает.
— Не дай бог, как можно говорить такое, да еще когда мой Биллем, как нарочно, работает на пятом этаже! Я и то не знаю покоя от страха! Но все же тут большая разница, девочка! Строить нужно, а играть совсем даже не нужно.
— Но если у него такая потребность, госпожа Туман!
— Потребность, потребность! Вечно я слышу о потребностях! Мой тоже рассказывает мне, что ему и то требуется и другое. И в скат поиграть, и сигары, и крепкое пиво, а там, поди, и молоденькие девчонки (только уж про это он мне не рассказывает!). Но я ему говорю: что тебе требуется, так это ежовые рукавицы, да по пятницам передавать мне из рук в руки денежки из строительной конторы. Вот это требуется. Ты, девочка, слишком добра. Но доброта у тебя от слабости, а я, как посмотрю на тебя утречком, когда я вам кофе подаю, и вижу, как ты перед ним закатываешь глазки, а он и не замечает — уж я-то знаю, добром это не кончится… Игра вместо работы — в первый раз слышу! Играть — не значит работать, и работать — не значит играть. Если ты в самом деле хочешь ему добра, отбери у него все деньги и отправь вместе с Виллемом на стройку. Камни таскать небось сумеет.
— Боже мой, госпожа Туман, вы заговорили совсем как его мать! Она тоже уверяла, что я слишком добра и только потакаю его дурным наклонностям. Она даже влепила мне за это пощечину.
— Пощечины давать опять-таки не дело! Невестка ты ей, что ли? Нет, ты же на это пошла, можно сказать, для собственного удовольствия, и когда надоест эта волынка, ты уйдешь, и поминай как звали. Нет, пощечина — это даже и не положено, за пощечину можно и в суд подать!
— Было совсем не больно, фрау Туман. У его матери… такие пальчики не то что у моей. Да и вообще…
Деревянный барьер делит помещение Берлинской конторы по найму жнецов на две половины, на две очень неравные половины. Передняя часть, где сейчас стоит ротмистр фон Праквиц, совсем мала, да еще дверь на улицу открывается внутрь. Праквицу тут негде повернуться.
В задней, большей, половине стоит толстенький чернявый человечек ротмистр не может точно сказать, кажется ли человечек таким чернявым из-за темной шапки волос, или от своей нечистоплотности? Чернявый толстяк, в темном суконном костюме, сердито, отчаянно жестикулируя, говорит с тремя мужчинами в костюмах из Манчестера, в серых шляпах и с сигарами в углах рта. Те отвечают так же сердито, и хоть говорят они не громко, со стороны кажется, что они кричат.
Ротмистр не понимает ни слова — они, конечно, говорят по-польски. Хотя арендатор поместья Нейлоэ каждый год нанимает до полсотни поляков, он ради этого отнюдь не счел нужным выучить польский язык и знает только два-три слова команды.
— Не спорю, — говорил он, бывало, Эве, своей жене, с грехом пополам объяснявшейся по-польски, — не спорю, мне даже из практических соображений следовало бы выучиться. И все-таки я не стану ни сегодня, ни завтра, ни через год учиться этому языку. Нет и нет! Мы тут слишком близко к границе. Учить польский язык — ни за что!
— Но люди говорят тебе в лицо самые наглые вещи, Ахим!
— Ну и что же?.. Учиться по-польски, чтобы лучше понимать их дерзости! И не подумаю!
Итак, о чем шел разговор за барьером у тех четверых, ротмистр не понимал, да и не хотел понимать. Но он был не из породы терпеливо ожидающих: делать, так делать! Он хочет сегодня же днем вернуться в Нейлоэ с пятьюдесятью, а то и с шестьюдесятью жнецами; созревший хлеб, небывалый урожай ждет на корню, и солнце светит во всю мочь — ротмистру так и чудится шорох осыпающихся зерен.
— Эй! Хозяева! Клиент пришел! — крикнул ротмистр.
Те продолжают разговаривать, впечатление такое, точно спорят они не на жизнь, а на смерть, точно сейчас перережут друг другу глотки.
— Эй! Вы, там! — гаркнул ротмистр. — Я же сказал 'здравствуйте!'. (Он не сказал 'здравствуйте'.) Ну-ну, недурное общество! Восемь лет назад, даже пять лет назад они бы лебезили перед ним, раболепно ловили б его руку для поцелуя!.. Проклятое время, окаянный город — ну подождите! Там-то мы с вами поговорим по-другому!
— Слушайте, вы! — крикнул он резко, по-командирски и хватил кулаком по барьеру.
Ого, тут они стали слушать, и как еще! Такой голос им знаком. Для их поколения такой голос кое-что означает, звук его будит воспоминания. Они тотчас прекратили разговор. Ротмистр усмехнулся про себя. Ясное дело, старая муштра, она и сейчас еще оказывает свое действие — особенно на такую шваль. У них небось затряслись поджилки, как при трубном гласе на Страшном суде! Совесть у них, конечно, как всегда нечиста.
— Мне нужны жнецы! — сказал он толстому чернявому. — Человек пятьдесят — шестьдесят. Двадцать мужчин, двадцать женщин, остальное — подростки обоего пола.
— Превосходно, пане, — поклонился толстый, вежливо ухмыляясь.
— Солидный первый жнец — такой, чтобы внес залогу столько, сколько стоят двадцать центнеров ржи. Его жена будет за жалованье жницы стряпать на всю команду.
— Превосходно, пане! — ухмыльнулся тот.
— Проезд туда и ваши комиссионные оплачиваются; если люди останутся, пока не выкопаем всю свеклу, стоимость проезда вычтена с них не будет. В противном случае…
— Превосходно, пане, превосходно…
— Так… И давайте, знаете, поживей! В двенадцать тридцать отходит поезд. Живо! В два счета! Понятно? — У ротмистра отлегло от сердца, и на радостях он даже кивнул тем троим на заднем плане. — Вы пока готовьте договоры. Через полчаса я вернусь. Схожу позавтракать.
— Превосходно, пане!
— Значит, в порядке? — спросил ротмистр в заключение. Ужимки чернявого вызывали в нем беспокойство, угодливая улыбка показалась ему вдруг не такой уж угодливой, скорее ехидной. — Все в порядке… или?..
— В порядке! — успокоил тот, быстро переглянувшись с тремя другими. Все, как пан прикажет. Пятьдесят человек — хорошо, пусть будет пятьдесят. Поезд двенадцать тридцать — хорошо, можно ехать! Точно, аккуратно, как вы изволите приказывать, — только без людей! — Он ухмыльнулся.
— Что? — чуть не закричал ротмистр, и лицо его перекосилось. — Что вы там бормочете? Говорите ясно, любезный! Как так без людей?
— Господин так хорошо умеет приказывать — может быть, он распорядится и насчет того, откуда мне взять людей? Пятьдесят человек — отлично, превосходно! Найди их, подряди быстро, точно, в два счета, а?
Ротмистр внимательнее поглядел на собеседника. Первая оторопь прошла, первая ярость тоже, он понял, что его нарочно дразнят. 'И ведь отлично умеет говорить по-немецки, — подумал он, в то время как тот все резче и карикатурнее коверкал слова, — только не хочет'.
— А те там сзади? — спросил он и показал на трех человек в Манчестере, у которых все еще торчали в углах рта потухшие сигары. — Вы, верно, первые жнецы? Нанимайтесь ко мне! Новая казарма для сезонных рабочих, приличные койки, не какой-нибудь клоповник.
На секунду он сам себе показался смешон, что так хвалится. Но дело идет об уборке урожая, в один прекрасный день — и этот день уже не за горами начнутся, конечно, дожди. Уже и сегодня здесь, в Берлине, как будто чувствуется в воздухе гроза. На чернявого толстяка больше рассчитывать нечего, с ним он уже дал осечку, взяв слишком командирский тон.
— Ну, поехали? — спросил он, как бы подбадривая.
Трое стояли не двигаясь, точно не слышали ни слова. Они, конечно, первые жнецы, в этом он уверен. Ему ли не знать эти выдвинутые челюсти, этот решительный, немного дикий и все-таки угрюмый взгляд прирожденного погонщика.
Чернявый стоял ухмыляясь — на ротмистра он посматривал искоса, на тех троих и вовсе не смотрел — он был уверен в них, как в самом себе.
(Вот улица и вот точка, с которой я не свожу глаз. Я должен шагать вперед!) А вслух: