ничего не заметил… Хоть на пять минут скрыть, что я сумасшедшая.
Пастор бережно ведет ее под руку через длинные коридоры и лестницы назад в женскую тюрьму, из одних камер слышно тяжелое дыхание — эти спят, из других непрерывные шаги — те не знают покоя, еще из других слышится плач — эти горюют, но ни у кого нет такого горя, как у нее.
После того как пастор отпер и снова запер за ней очередную дверь, она больше не берет его под руку, и они молча идут дальше по темному подвальному коридору мимо карцеров, из которых пьяный доктор, несмотря на обещание, так и не вызволил двух больных. Наконец они поднимаются по бесконечным лестницам в женскую тюрьму до секции V, где помещается камера Трудель.
Там, на верхней галлерее, им навстречу шаркает надзирательница и говорит: — Господин пастор, уже без двадцати минут двенадцать, а вы только сейчас ведете назад Хергезель. Где вы были с ней все время?
— Она была несколько часов без сознания, у нее, понимаете, умер муж.
— Так, а вы, значит, утешали молодую дамочку, господин пастор? Похвально! Фрау Хензель рассказывала, что она прямо-таки бесстыдно вешается вам на шею. После этого особенно похвально утешать ее по ночам. Я занесу это в дежурную ведомость!
Но не успел пастор возразить на эту гнусность, как оба они увидели, что Трудель, вдова Хергезель, взобралась на железную решетку галлереи. Мгновение она стоит, спиной к ним, держась одной рукой за перила.
— Стой! Ради бога! Не надо! — кричат они наперебой.
Они бросаются к ней, протягивают руки.
Но, как пловец, ныряющий с вышки, Трудель Хергезель уже ринулась в глубину. Они слышат шелест и свист, потом глухой удар.
И сразу же мертвая тишина. Они просовывают бледные лица сквозь решетку перил, но не видят ничего.
Не успевают они вернуться к лестнице, как разражается содом.
Можно подумать, что все происшедшее было видно сквозь окованные железом двери камер. Началось, должно быть, с одного истерического выкрика, и вот он уже понесся по камерам, по секциям, переметнулся на другую сторону. Разносясь все дальше, выкрик превратился в рев, вой, вопль, скрежет, неистовство.
— Кровопийцы! Вы убили ее! Всех нас перебейте! Палачи!
Некоторые цеплялись за подоконники и кричали в окна, крики разносились по дворам, вспугивали настороженный сон мужских корпусов, и все бесновалось, кричало, скрежетало, ревело, рычало, причитало.
Все обвиняло, обвиняло тысячью, двумя, тремя тысячами голосов, из тысячи, двух, трех тысяч глоток выкрикивала тюрьма свое обвинение.
Пронзительно звенел тревожный звонок, а они барабанили кулаками в железные двери, ломились в них табуретками. Громко щелкали захлопываясь железные нары, опускались снова и щелкали еще громче. Стучала об пол посуда, громыхали крышки параш, и весь дом, вся гигантская тюрьма завоняла вдруг, как стократный нужник.
А дежурные натягивали на себя одежду и хватались за резиновые дубинки.
И вот защелкали замки в дверях камер, щелк-щелк!
И захлопали дубинки по головам, а рев стал еще яростнее, все свирепел, к нему примешивались звуки борьбы, шарканье ног, и звериный визг эпилептиков, и улюлюканье юродствующих, и резкие свистки…
И вода плескала в лица врывающихся надзирателей.
А в подвале совсем тихо лежал Карли Хергезель, и лицо у него было по-детски маленькое, спокойное.
И вся эта дикая, трагическая, страшная симфония была разыграна в честь Трудель, вдовы Хергезель, урожденной Бауман.
Она же лежала внизу, наполовину на линолеуме, наполовину на грязно-сером цементном полу нижней секции.
Она лежала совсем тихо, ее маленькая бледная рука, рука девочки, была полуоткрыта. На губах запеклось немного крови, а глаза незрячим взглядом смотрели на незнакомые места.
Но слух ее, казалось, напряженно ловил неистовый, то нарастающий, то затухающий адский шум, а лоб был наморщен, как будто она размышляла, тот ли это покой, который обещал ей добрый пастор Лоренц.
Однако в результате расследования этого самоубийства от должности был отстранен не пьянчуга- врач, а тюремный священник Фридрих Лоренц. Против священника было возбуждено дело. Ибо нельзя допустить, чтобы заключенный сам выбрал себе смерть, — это считается преступлением и пособничеством преступлению. Только государство и его присные имеют на это право.
Когда гестаповский чиновник проламывает прикладом голову человеку, а пьяный врач не делает попытки спасти умирающего, тогда все в порядке. Но когда священник не препятствует самоубийству и допускает свободу выбора у заключенного, которому ее иметь не положено, тогда оказывается, что он совершил преступление и должен за это расплачиваться.
К несчастью, пастор Фридрих Лоренц — по примеру пресловутой Хергезель — уклонился от расплаты за свое преступление. Он умер от легочного кровотечения в ту самую минуту, как его пришли арестовать. Помимо всего, он был заподозрен в безнравственных отношениях со своими подопечными. И вот он обрел покой, о котором говорил, и от многого был избавлен.
Но ввиду всего этого фрау Анна Квангель до самого суда не узнала о смерти Трудель и Карла Хергезель, так как преемник доброго пастора боялся или просто не желал поддерживать связь между заключенными. Он строго ограничил свою деятельность спасением душ, и притом только в тех случаях, когда его об этом просили.
ГЛАВА 60
Даже самая хитроумная, самая изощренная система не спасает от оплошностей. Берлинский «народный» трибунал, тот «народный» трибунал, который не имел ничего общего с народом и не допускал присутствия народа, даже в качестве безмолвного зрителя, ибо в большинстве случаев заседания его происходили в тайне — берлинский трибунал мог служить образцом такой хитроумной, изощренной системы: обвиняемый был фактически осужден еще до того, как переступал порог зала заседаний, и трудно было ожидать, чтобы он в этом зале пережил хоть минуту радости.
В то утро на повестке стояло одно мелкое дело: дело по обвинению Отто и Анны Квангелей в государственной измене. Помещение для публики было на три четверти пусто — в зале виднелось несколько нацистов в форме, несколько адвокатов, по непонятным причинам заинтересовавшихся этим процессом, большинство же составляли студенты-юристы, желавшие узнать, как «правосудие» отправляет на тот свет людей, все преступление которых заключалось в одном — они любили свою родину больше, чем судьи, выносившие им приговор. Вся эта публика получила билеты исключительно «по знакомству». Но совершенно непонятно, откуда добыл себе билет невысокий старик с белой бородкой клинышком и умными морщинками вокруг глаз, откуда добыл билет отставной советник апелляционного суда Фром. Так или иначе он незаметно пристроился среди остальной публики, несколько поодаль от других. Он сидел, опустив голову, и часто протирал стекла очков в золотой оправе.
Без пяти десять полицейский ввел в зал суда Отто Квангеля. Ему вернули одежду, в которой он был в момент ареста, на нем был опрятный, но сильно заплатанный рабочий костюм, и темносиние заплаты заметно выделялись на вылинявшем фоне. Взгляд его, не утративший остроты, равнодушно скользнул от незанятых еще мест за судейским барьером к публике, просветлел на миг при виде советника апелляционного суда — и Отто Квангель сел на скамью подсудимых.