У меня сжимается сердце, когда я думаю, как хладнокровно они убили их, с каким холодным прагматизмом и удовольствием они совершили эту низость. Если помнишь, они действовали не в порыве бреда и не во внезапном и сиюминутном припадке слабоумия. В свое время, в 1951 году, вопреки здравому смыслу маоисты разрушили Лхасу. Как пьяные буйволы, ворвались в монастыри, во дворец далай-ламы, сожгли тысячелетние пергаменты, разбили вдребезги тысячелетние алтари, разорвали тысячелетние ризы, расплавили всех золотых и серебряных Будд – да будет им стыдно ad saecula saeculorum, amen, во веки веков, аминь. Однако разрушению Лхасы не предшествовали суд и приговор. Разрушение Лхасы не носило характера казни, осуществляемой на основании юридических или предположительно юридических норм. Мир не ведал о случившемся.
А в случае с двумя бамианскими Буддами речь идет о подлинном суде, о подлинном приговоре, основанном на юридических или предположительно юридических нормах и приведенном в исполнение. Это сознательное, преднамеренное преступление, сознательное, просчитанное беззаконие, притом что весь мир умолял: «Пожалуйста, не надо. Мы заклинаем вас, не делайте этого. Археологические памятники – всемирное наследство, бамианские Будды не причинили никому вреда». Даже ООН и соседние страны: Россия, и Индия, и Таиланд, и Китай (у которого на совести грех Лхасы) – присоединились к этой петиции.
Но приговор исламского Верховного суда Кабула тем не менее был вынесен: «Каждая доисламская статуя будет разрушена. Каждый доисламский символ будет уничтожен. Каждый идол, осуждаемый Пророком, будет стерт в порошок». Этот вердикт был вынесен 26 февраля 2001 года (не 1001-го). В тот самый день, когда талибский режим санкционировал публичные повешения на стадионах и последние права женщин были отняты. В том числе: право смеяться, право носить высокие каблуки, право находиться у себя дома, не завешивая окна черными занавесками. Затем начались разрушение и, помнишь, пулеметные очереди в лица Будд? Помнишь, отлетали носы, разлетались на мелкие части подбородки, постепенно исчезали щеки, крошились руки? Помнишь пресс-конференцию с талибским министром Кадратуллой Джамалем для иностранных журналистов? «Нам было трудно разрушить их. Гранат и пятнадцать тонн взрывчатки, которые мы заложили у подножия двух идолов, оказалось недостаточно. Тяжелая артиллерия тоже не помогла – нам удалось повредить только головы. Теперь мы рассчитываем на помощь дружественной страны, на содействие экспертов по разрушению, и через три дня приговор будет полностью приведен в исполнение». (Что за дружественная страна: Саудовская Аравия или Пакистан? И что за эксперт по разрушению? Не сам ли Усама бен Ладен?) В конце концов окончательная двойная казнь. Два оглушительных взрыва. Два густых облака. Похожи на облака, которые по прошествии шести месяцев поднялись над нью-йоркскими башнями. Я вспомнила своего друга Кондуне.
Потому что, видишь ли, в 1968-м я взяла интервью у одного восхитительного человека. У самого миролюбивого, самого кроткого, самого терпимого, самого мудрого из всех, кого я когда-либо встречала в своей бродяжьей жизни, – у теперешнего далай-ламы, монаха, которого буддисты называют живым Буддой. Ему в то время было тридцать три года. Немногим младше меня. Последние девять лет он – папа без церкви, король без королевства, Бог в ссылке. Ведь он жил в Дхарамсале, в городе у подножия Гималаев и почти на границе между Кашмиром и Прадешем, где индийское правительство приютило его с несколькими тысячами тибетцев, бежавших из Лхасы. Это была странная, незабываемая встреча. Мы пили чай в его маленьком домике с видом на сияющие белые горы и серебряные остроконечные, как ножи, ледники, мы гуляли по зеленым лужайкам, наполненным запахом роз, мы провели вдвоем тот день с раннего утра до позднего вечера. Он говорил. Я слушала. О, этот молодой Бог сразу понял, что я не чту Богов. Его миндалевидные глаза, которым обрамленные в золотую оправу линзы придавали особую проницательность, пристально наблюдали за мной с самого момента моего приезда. И все же он посвятил мне целый день и безгранично великодушно обращался со мной так, как если бы я была старым другом или девушкой, за которой ухаживают. Он даже проявил по отношению ко мне самый трогательный знак расположения, когда-либо полученный мной от мужчины. Пожаловавшись на невыносимую жару, он вышел переодеться. Вместо драгоценной кашемировой накидки, надетой на голое тело, он надел легкую футболку с изображением Попая, персонажа мультфильма, забавного морячка с вечно зажатой в зубах трубкой, который, чтобы стать сильнее, всегда ест консервированный шпинат. И когда я, сквозь смех и не веря своим глазам, спросила его, где он нашел такую дикую одежду и почему надел ее, он с ангельской невозмутимостью ответил: «Я купил ее на рынке в Новом Дели, а надел, чтобы доставить вам удовольствие».
Интервью было каскадом невероятных историй. Унылое детство с книгами и учителями: в шесть лет он изучал санскрит, астрологию и литературу, в десять – диалектику, метафизику и астрономию, в двенадцать – искусство управления. Как Папа. Как король. Его юность была мрачно проведена в усилиях стать совершенным монахом, преодолевать искушения, подавлять желания. Единственная радость был огород, где он выращивал гигантские кочаны капусты. Он рассказал и о своей любви к механике и о том, что если бы он имел возможность выбирать профессию, то мог бы стать инженером, не обязательно монахом. Тем более далай-ламой. «В дворцовом гараже я обнаружил три старых автомобиля, которые были присланы в качестве подарка моим предшественникам. Два „Беби Остин“ 1927 года выпуска – один голуБого, другой желтого цвета – и оранжевый „Додж“ 1931 года. Они были совсем ржавые, но я вернул их к жизни и даже выучился водить их во внутреннем дворе дворца. Только во внутреннем дворе дворца и можно было ездить. В Лхасе у нас не было дорог. Только тропинки и тропы для мулов». Он рассказал мне о Мао Цзэдуне. В возрасте восемнадцати лет он был приглашен к Мао Цзэдуну в гости, но уехать не смог. Его продержали одиннадцать месяцев.
«Я позволил ему сделать это, потому что полагал, что мое пребывание в Пекине спасет Тибет, однако… Бедный Мао. Вы знаете, было что-то жалкое, трогательное в Мао. Он вызывал какую-то нежность. У него были грязные ботинки, плохо пахло изо рта. Он курил одну сигарету за другой и постоянно говорил о марксизме. Только однажды он сменил тему и признал, что моя религия – очень хорошая религия. Тем не менее он никогда не говорил глупостей».
Далай-лама рассказал мне о зверствах маоистов в Лхасе и о своем бегстве с Тибета. Ему было двадцать четыре года. Он переоделся солдатом и покинул разграбляемый дворец. Смешался с обезумевшей толпой, добрался до окраины столицы,, там украл лошадь и, преследуемый низко летящим китайским самолетом, скакал, спасая жизнь. Пересидев опасность в пещере, снова бежал. Пересидев опасность в кустах, бежал опять. Гора за горой, деревня за деревней, наконец, он прибыл в Дхарамсалу, но для чего? Теперь его подданные разбросаны по всей Индии, по всему Непалу, по всему Сиккиму, после его смерти будет практически невозможно найти преемника, почти наверняка он – последний из далай-лам. О… его голос прервался, когда он произносил это «почти наверняка он – последний из далай-лам». В этом месте я перебила его, я спросила: «Ваше Святейшество, вы способны простить своих врагов?» В ответ – ни да, ни нет, он просто уставился на меня с непониманием, остолбенев. Вновь обретя дыхание, он вскрикнул: «Враги?! Я не считал и не считаю маоистов врагами! У меня нет врагов! Буддист не может иметь врагов!»
В Дхарамсалу я приехала из Вьетнама, помнишь? А во Вьетнаме в том году я на собственной шкуре пережила операцию «тет», майское наступление, осаду Кхешань, кровавую битву в Хюэ. Другими словами, я прибыла из мира неизлечимой ненависти, мира, где слово «враг» звучало каждую секунду, как ритм нашего сердцебиения. А тут, услышав страстный выкрик «У-меня-нет-врагов, буддист- не-может-иметь-врагов», я потеряла свою обычную беспристрастность. Я, можно сказать, почти влюбилась в этого юного монаха. С его миндалевидными глазами, с его Попаем на футболке, его добротой, его душой. Когда мы расставались, я сказала, что надеюсь встретиться с ним снова, дала ему свои телефоны и рада была слышать его ответ: «Конечно. Но только не называйте меня Ваше Святейшество. Мое имя Кондун».
Мы никогда не встретились с далай-ламой снова, я только успеваю следить по телевизору, как он стареет. Что ж, и я не молодею. Лишь как-то раз один знакомый передал от него привет, («Далай-лама просил напомнить тебе, что его зовут Кондун»). С тех пор не было и приветов. Наши жизни бегут по таким различным направлениям, таким противоположным путям…
Однако под впечатлением той встречи, помня наш разговор, все эти тридцать три года я много читала о буддизме. Я узнала, что в противоположность мусульманам и их девизу «глаз-за-глаз-зуб- за-зуб» буддисты действительно не признают слова «враг». Я узнала, что они никогда не обращали в свою