маленький курган и плюнул на него.

В уборной я стоял и раскачивался взад-вперед, будто кресло-качалка, пытаясь сообразить, что же делать дальше, как взять себя в руки. Драться – не выйдет, рабочих слишком много. С мухами и дохлой рыбой-то я уже рассчитался, а вот с рабочими нет. Давить их, как мух, – не получится. Надо что-то другое, можно же как-то драться без кулаков. Я умылся холодной водой и хорошенько подумал.

В сортир вошел смуглый филиппинец. Парень из этикеточной бригады. Встал у желоба вдоль стены, хмурясь и нетерпеливо сражаясь с пуговицами ширинки. Затем проблема с пуговицами разрешилась, и он облегчился, непрерывно улыбаясь и вздрагивая от удобства. Теперь ему стало гораздо лучше. Я облокотился на раковину у противоположной стены и засунул голову под кран, окатив шею и волосы. Филиппинец обернулся и снова занялся пуговицами. Потом закурил и оперся на стену, наблюдая за мной. Делал он это специально, смотрел так, чтобы я знал: он смотрит на меня, и больше ничего. Но я его не боялся. Никогда я его не боялся. Никто в Калифорнии никогда не боялся филиппинцев. Он улыбнулся, давая мне понять, что ни во мне, ни в моем слабом желудке тоже нет ничего особенного. Я выпрямился, с физиономии потекла вода. Капли слетали на мои пыльные башмаки, оставляя на них яркие крапинки. В глазах филиппинца я падал все ниже и ниже. Теперь он уже не улыбался – ухмылялся.

– Как себя чувствуешь? – спросил он.

– Какое тебе, собственно, дело?

Он был худощав, чуть выше среднего роста. Я – помельче, но вес у нас, наверное, одинаковый. Я оскалился, осматривая его с головы до ног. Даже выпятил подбородок и оттянул нижнюю губу, чтобы обозначить зенит своего презрения. Он в ответ тоже оскалился, но по-другому, подбородок не выпячивая. Нисколечко меня не боялся. Если ничто не помешает, скоро его мужество укрепится так, что он начнет меня оскорблять.

Кожа у него была орехово-смуглой. Я заметил, потому что белые зубы у него так сверкали. Яркие зубы, словно жемчужное ожерелье. Обратив внимание, какой он смуглый, я вдруг понял, что ему сказать. Я мог бы сказать это им всем. Им от этого всякий раз больно. Уж я это знал, поскольку так больно делали мне. В школе меня дразнили вопсом или даго[6]. Больно каждый раз. Гнусное чувство. От этого я казался себе таким жалким, таким недостойным. А теперь я знал, что это и филиппинца заденет. Так легко, что я внутренне расхохотался над ним, и на меня снизошло спокойное уверенное ощущение: все вокруг правильно. Я не мог дать осечку. Я подошел поближе и заглянул ему в лицо, улыбаясь в точности как он. Он уже почувствовал: сейчас что-то грянет. Выражение лица у него мгновенно изменилось. Он ждал – ждал чего угодно.

– Дай мне сигарету, – сказал я. – Черномазый.

В яблочко. Ах, но он же чувствовал эту малость. Немедленно все стало иначе, одно чувство сменилось другим, от наступления – к обороне. Улыбка у него на лице затвердела, лицо замерло: он хотел бы улыбаться и дальше, но не мог. Теперь он меня ненавидел. Глаза сузились. Замечательное чувство. Он мог избежать собственных корчей. Открыт целому миру. Со мной тоже так бывало. Однажды в кондитерской какая-то девчонка назвала меня даго. Мне тогда было всего десять, но я сразу же возненавидел ту девчонку, как филиппинец сейчас ненавидел меня. Я предложил девчонке мороженое. А она не взяла, сказав, что мама не разрешает ей со мной водиться, потому что я даго. И я решил задеть филиппинца снова.

– Да ты совсем не черномазый, – сказал я. – Ты филипино чертов, а это еще хуже.

Теперь лицо его стало уже не смуглым, не темным. Багровым.

– Желтый филипино. Проклятый иностранец с Востока! Приятно тебе тут, с белыми людьми?

Он не хотел об этом разговаривать. Быстро покачал головой, все отрицая.

– Боже, – сказал я. – Посмотри только на свою физиономию! Желтая, как канарейка.

И я расхохотался. Я согнулся напополам, взвизгивая от смеха. Я тыкал пальцем ему в лицо и ржал, а потом уже стало невозможно притворяться, что я искренне смеюсь. Лицо его заледенело от боли и унижения, губы застыли в беспомощности, неуверенные и саднящие, будто их насадили на кол.

– Господи! – продолжал я. – Ты меня чуть не обманул. Я все думал, ты негритос. А оказалось, ты желтый.

Тут он смягчился. Узловатое лицо разгладилось. Он слабо улыбнулся – студень с водой. По физиономии пошли пятна. Он взглянул на свою рубашку и смахнул махры сигаретного пепла. И поднял на меня глаза.

– Тебе сейчас лучше? – спросил он. Я ответил:

– А тебе какое дело? Ты филипино. Вас, филиппинцев, не тошнит, потому что вы привыкли к этой жиже. А я писатель, мужик! Американский писатель, мужик! Не филиппинский писатель. Я не на Филиппинских островах родился. Я родился вот тут, в старых добрых США, под звездами и полосами.

Он пожал плечами: все, что я говорил, не имело для него никакого смысла.

– Мой не писатель, – улыбнулся он. – Нет-нет-нет. Я родился Гонолулу.

– Вот именно! – воскликнул я. – Вот в чем разница. Я пишу книги, приятель. А вы, азиаты, чего ожидали? Я пишу книги на родном языке, на английском. Я тебе не склизкий азиат. В третий раз он спросил:

– Сейчас тебе лучше?

– А ты как думал? Я пишу книги, дурень ты! Тома?! Я тебе не в Гонолулу родился. Я родился здесь, в старой доброй Южной Калифорнии.

Он щелчком отправил окурок через всю уборную в желоб. Бычок ударился о стену, рассыпался искорками и упал, но не в желоб, а прямо на пол.

– Я пошел, – сказал он. – Ты скоро придешь, нет?

– Дай мне сигарету.

– Нету ничего. – И он направился к двери. – Не осталось. Последняя.

Но из кармана рубашки у него выпирала пачка.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату