их мольбы растворялись в тенях того мрака, которым стал теперь Артуро Бандини, удобно сидевший в холодной ванне и наслаждавшийся окончательным уходом того, что было когда-то, но взаправду никогда не существовало.
Тем не менее была одна, которую мне особенно не хотелось уничтожать. Она единственная вынудила меня усомниться. Ее я называл Малюткой. Казалось, она всегда оставалась женщиной из уголовной хроники Сан-Диего: зарезала мужа и, смеясь, созналась полиции. Мы, бывало, встречались с нею в грязи и грубости старого Лос-Анджелеса, еще до Золотой Лихорадки. Для молоденькой девушки она казалась очень циничной – и очень жестокой. Картинка, вырезанная из детективного журнала, не оставляла никакого простора воображению. Однако маленькой девочкой она вовсе не была. Это просто я ее так называл. Женщину эту воротило от одного моего вида, от одного прикосновения, однако я для нее был неотразим, она меня проклинала, но любила сказочно. И я приходил повидаться с нею в темную глинобитную хижину с закопченными окнами, когда городская жара загоняла всех местных жителей спать, и ни души не шевелилось на улицах в те ранние ночи старого Лос-Анджелеса, и Малютка лежала на железной койке, задыхаясь от жары и проклиная меня, а шаги мои грохотали по пустынным улицам и наконец – у самой ее двери. Я улыбался: нож у нее в руке развлекал меня, ее отвратительные вопли – тоже. Я был сущим дьяволом. Затем улыбка моя лишала ее силы, рука с ножом беспомощно падала, нож лязгал о пол, и она корчилась от ужаса и ненависти, но сходила с ума от любви. Итак, вот она, моя Малютка, без сомнения – самая любимая. Я жалел, что приходится ее уничтожить. Долго раздумывал я, ибо знал, что в гибели своей найдет она облегчение и избежит меня раз и навсегда, поскольку не смогу я больше преследовать ее, как сатана, и обладать ею с презрительным хохотом. Тем не менее судьба Малютки была решена. Я не мог оставлять фавориток в живых. Я разорвал Малютку в клочья, как и остальных.
Когда последняя была уничтожена, под обрывками не стало видно воды. Сокрушенно я их перемешал. Вода слегка почернела от потекшей краски. Все в прошлом. Представление окончено. Я радовался, что решился на такой шаг и единым махом извел всех. Я поздравлял себя с этой решимостью, силой воли, способностью довести начатое дело до конца. Перед лицом сентиментальности я неумолимо шел вперед. Я был героем, и пусть кто-нибудь рискнет посмеяться над моими подвигами. Я встал и окинул их прощальным взглядом прежде, чем вытащить пробку. Клочки былой любви. В канализацию, вместе со всеми романтическими связями Артуро Бандини! Плывите к морю! Отправляйтесь в свое темное путешествие по трубам к земле мертвых крабов. Бандини сказал свое слово. Долой затычку!
И все свершилось. Я стоял, отдавая им честь, а вода капала с меня на пол.
– До свиданья, – говорил я. – Прощайте, женщины. На консервной фабрике сегодня надо мной смеялись, и виноваты в этом вы, ибо вы отравили мой разум и сделали беспомощным перед натиском жизни. Теперь вы все мертвы. Прощайте, и прощайте навсегда. Любой, кто опозорит Артуро Бандини, будь он мужчина или женщина, встретит свою кончину раньше срока. Я сказал. Аминь.
Тринадцать
Спал я или бодрствовал, разницы не было – консервную фабрику я ненавидел, и от меня постоянно воняло, как от корзины со скумбрией. Она никогда не покидала меня – эта вонь дохлой кобылы в конце дороги. Она волочилась за мною по улицам. Заходила со мной в дома. Когда я по ночам заползал в постель, эта вонь одеялом накрывала меня с головой. А в снах моих была одна рыба, рыба, рыба, скумбрия ползала в черном пруду, а меня, привязанного к ветке, медленно в него опускали. Вонь липла к еде и одежде, даже у зубной щетки был ее вкус. То же самое происходило с Моной и матерью. Наконец стало так плохо, что в пятницу на ужин у нас было мясо. Одна мысль о рыбе претила матери, хотя ужинать без рыбы в пятницу – грешно.
К тому же я с детства презирал мыло. Я не верил, что когда-нибудь привыкну к этой скользкой сальной гадости с ее склизким бабским запахом. Теперь же я пользовался им, чтобы перебить рыбную вонь. Я принимал больше ванн, чем за всю прежнюю жизнь. Однажды в субботу я залезал в ванну дважды – первый раз после работы, второй – перед тем как лечь спать. Каждый вечер я сидел в ванне и читал книжки, пока вода не остывала и не становилась похожей на жижу из-под грязной посуды. Я втирал мыло в кожу, пока не начинал блестеть, как яблоко. И все равно без толку – время тратилось впустую. Единственный способ избавиться от вони – бросить консервную фабрику к чертям собачьим. Каждый раз я вылезал из ванны, воняя смесью мыла и дохлой скумбрии.
Все знали, кто я такой и чем занимаюсь, когда носом чуяли мое приближение. Того, что я – писатель, мне уже было мало. Меня мгновенно узнавали в автобусе и в кинотеатре. Один из этих парнишек с консервной фабрики. Господи ты боже мой, вы чувствуете? Вот такой у меня был знаменитый запах.
Как-то вечером я пошел в кино. Сидел один, в самом углу, наедине с собственной вонью. Но расстояние – смешное препятствие для этой дряни. Она меня покинула. Погуляла немножко вокруг и вернулась, словно какая-нибудь дохлятина на резинке. Через некоторое время в мою сторону стали поворачиваться головы. Очевидно, где-то поблизости – работник консервной фабрики. Люди хмурились и фыркали. Затем раздавалось недовольное ворчание и шарканье ног. Вокруг меня вставали и отодвигались подальше. Не подходите близко, он с консервной фабрики. Поэтому в кино я больше не ходил. Но я не брал в голову. Не важно, кино – это для черни.
Вечерами я сидел дома и читал книги.
Я не осмеливался заходить в библиотеку.
Я сказал Моне:
– Принеси мне книги Ницше. Принеси мне могучего Шпенглера. Принеси мне Огюста Конта и Иммануила Канта. Принеси мне книги, каких чернь прочесть не сможет.
Мона принесла их домой. Я прочел их все до единой, но большинство понимал с трудом, некоторые были так скучны, что я вынужден был притворяться, будто захвачен чтением, а некоторые настолько ужасны, что приходилось читать их вслух, точно актеру, чтобы продраться сквозь строки. Обычно же я для такого чтения слишком уставал. Немного в ванне – и хватит. Буквы плыли у меня перед глазами, будто пряжа на ветру. Я засыпал. На следующее утро оказывалось, что я раздет и лежу в постели, звенит будильник, и я постоянно удивлялся, как это матери удалось меня не разбудить. Одеваясь, я раздумывал над книгами,
что читал вечером. Вспоминались только отдельные фразы – фактически я забывал абсолютно все.
Я даже прочел книжку стихов. Меня стошнило от этой книжки, и я поклялся, что никогда в жизни таких читать не буду. Я возненавидел эту поэтессу. Ей бы на пару недель на консервную фабрику. Тогда б по- другому запела.
Больше всего я думал о деньгах. У меня их никогда помногу не бывало. Самое большее – один раз пятьдесят долларов. Я порой мял в руках листки бумаги, делая вид, что у меня пачка тысячедолларовых банкнот. Стоял перед зеркалом и отслюнивал их продавцам одежды, торговцам машинами и шлюхам. Одной я дал тыщу на чай. Она предложила провести со мной следующие полгода за так. Я так растрогался, что