– А вы как думаете?
– Жена?
Он промокнул порезы мазью.
– Но это невозможно! – Ба.
Вдова напряглась, гордо выпятив подбородок.
– Говорю вам, это невозможно. Кто мог ей сказать?
– Откуда я знаю кто?
Он нашел в шкафчике перевязку и начал отрывать полоски от бинтов и пластыря. Клейкая лента не поддавалась. Он испустил визгливую череду проклятий ее упрямству, разорвав ее о колено с такой яростью, что не удержался на ногах и покачнулся, стукнувшись о ванну. Торжествующе поднес полоску пластыря к глазам и победно ухмыльнулся.
– Не смей мне грубить! – сказал он ленте. Рука женщины взметнулась, чтобы ему помочь.
– Нет, – прорычал он. – Никакому куску пластыря не одолеть Свево Бандини.
Она вышла. Вернувшись в ванную, она увидела: Свево уже накладывает бинты и пластырь. На каждой щеке держалось по четыре длинные полоски – от глазниц до подбородка. Он увидел ее и поразился. Она оделась на выход: меховое манто, синий шарф, шляпка и галоши. Эта тихая элегантная привлекательность, эта богатая простота ее крохотной шляпки, задорно сдвинутой набекрень, яркий шерстяной шарф, стекавший с роскошного воротника манто, серые галоши с аккуратными пряжками и длинные серые шоферские перчатки снова ставили на ней печать того, кем она была – богатой женщиной, тонко заявлявшей о своем отличии от других. Он был потрясен.
– Дверь в конце вестибюля – спальня для гостей, – сказала она. – Я вернусь где-то около полуночи.
– Вы куда-то уходите?
– Сегодня ночь перед Рождеством, – ответила она так, будто в любой другой день осталась бы дома.
Она ушла, звук ее машины растаял вниз по горной дороге. Теперь его охватил странный порыв. Он остался один в доме, совсем один. Зашел к ней в комнату, перещупал и перерыл все ее вещи. Он открывал ящики, просматривал старые письма и бумаги. На туалетном столике вытащил пробки из всех пузырьков с духами, понюхал каждый и поставил все точно на те же места, где нашел. Это желание давно преследовало его, а теперь, когда он был один, вырвалось из-под контроля – желание потрогать, понюхать, погладить и изучить в свое удовольствие все, чем она владела. Он ласкал ее белье, сжимал в ладонях ее холодные драгоценности. Он выдвигал манящие маленькие ящички ее письменного стола, исследовал в них авторучки и карандаши, пузырьки и коробочки. Он заглядывал в глубину полок, рылся в чемоданах, извлекал каждый предмет одежды, каждую безделушку, каждый камешек и сувенир, изучал всё с тщанием, оценивал и возвращал на то место, откуда доставал. Вор ли он в поисках добычи? Ищет ли тайну прошлого этой женщины? Нет и еще раз нет. Перед ним приоткрывался новый мир, и ему хотелось узнать его хорошенько. Лишь это, и ничего более.
Только после одиннадцати погрузился он в глубокую постель гостевой спальни. Вот постель – кости его никогда такой не знали. Казалось, что падает он милю за милей вниз, пока не упокоился на сладком ложе. К ушам его нежным теплым весом прижимались сатиновые одеяла на гагачьем пуху. Он вздохнул, только это больше походило на всхлип. Сегодня ночью, по крайней мере, будет мир и покой. Он лежал, тихонько разговаривая с собой на языке, с которым родился:
– Все будет хорошо – еще несколько дней, и все забудется. Я ей нужен. Я нужен моим детям. Еще несколько дней, и она остынет.
Издалека он слышал звон колоколов, призыв к полуночной Мессе в церкви Святого Сердца. Он приподнялся на локте и прислушался. Рождественское утро. Мысленно он видел, как во время Мессы на коленях стоит его жена, за нею в набожной процессии – три его сына, подходят к главному алтарю, а хор поет
В окно он видел кувыркавшиеся снежинки – Свево Бандини в постели чужой женщины, а его жена молится за его бессмертную душу. Он откинулся на подушки, глотая огромные слезы, что текли по перебинтованному лицу. Завтра он снова пойдет домой. Это нужно сделать. На коленях молить он будет о прощении и мире. На коленях, когда дети уйдут, а жена останется одна. Он никогда не смог бы этого сделать в их присутствии. Дети засмеются и все испортят.
Одного взгляда в зеркало на следующее утро хватило, чтобы на корню зарезать его решимость. Перед ним явилась отвратительная картина искореженной физиономии, уже лиловой и распухшей, под глазами – черные мешки. Никому не мог он показаться с этими предательскими шрамами. Собственные сыновья содрогнутся от ужаса. Ворча и матерясь, он рухнул в кресло и вцепился в волосы.
Он оделся и на цыпочках потопал мимо закрытой двери в спальню Вдовы на кухню, где позавтракал хлебом с маслом и черным кофе. Вымыв посуду, вернулся к себе. Краем глаза уловил самого себя в туалетном зеркале. Отражение разъярило его настолько, что он сжал кулаки и едва подавил в себе желание расколошматить зеркало голыми руками. Постанывая и проклиная все на свете, он кинулся на постель, мотая головой по подушке из стороны в сторону, сознавая, что шрамы затянутся, а опухоль спадет через неделю в лучшем случае, и только тогда рожу его станет прилично показать в человеческом обществе.
Бессолнечный рождественский день. Снег перестал. Он лежал и слушал лопотанье таявших сосулек. Около полудня Вдова осторожно постучала костяшками пальцев в его дверь. Он знал, что это она, однако подскочил с кровати, словно застигнутый полицией взломщик.
– Вы там? – спросила она.
Оказаться с нею лицом к лицу он был не в силах.