— Не особенно, — ответил я, сдерживая слезы, которые всю последнюю неделю, когда я слышал голос сестры, сразу начинали течь.
В Нумеа[13] два часа ночи, она непрестанно думает о том, что я переживаю, и чувствует себя совершенно бессильной как-то помочь, поскольку не может приехать. При этом последнем замечании я понял, что, во всяком случае, ей должно быть легче оттого, что я не настаивал, чтобы она была рядом со мной во время кремации Клемана. Ее голос причинял мне боль, ведь на расстоянии восемнадцать тысяч километров слова утешения не действуют: слишком далеко.
— Приезжай к нам пожить на какое-то время, — продолжала Анна.
По спутниковой связи я слышал то лучше, то хуже. Впрочем, ей было известно, насколько сдержанно я отношусь к ее мужу Лорану.
— Я подумаю, может быть, — сказал я, чтобы смягчить свой отказ, и, стиснув зубы и набрав воздуху в легкие, спросил: — А как Люка? Зоэ? Все в порядке?
Анне тоже нелегко было отвечать на мой вопрос о детях. Слушая ее, я заметил, что возле меня, прямо посреди пустынной улицы, остановился какой-то автомобиль. Это был небесно-голубой новый «пежо- кабриолет», в котором сидели три молодых парня, все арабы. Один из них взгромоздился на спинку заднего сиденья. Другой, на пассажирском месте, с обезображенным шрамами лицом, спокойно смотрел на улицу прямо перед собой, подняв на лоб изящные солнцезащитные очки и положив локоть на ребро дверцы. Парень за рулем, толстяк с жирной кожей, сощурив маленькие глазки, откровенно разглядывал меня. В тот момент, когда наши взгляды встретились, он сделал мне знак открыть окно. Я сказал Анне, что у меня что- то спрашивают, и, пожелав ей спокойной ночи, пообещал перезвонить завтра. Закончив разговор, я потянулся, чтобы опустить стекло, и выглянул. Освещенные летним солнцем, эти трое, со своими короткими этническими прическами и спортивными костюмами ярких расцветок, напоминали французскую версию видеоклипа калифорнийского гангстерского рэпа.
— Что это у тебя за комиссариат? — властно спросил толстяк, не переставая бесцеремонно разглядывать меня.
Сзади ухмылялся парень на спинке сиденья. Третий, со шрамами, невозмутимо не отводил взгляда от конца улицы.
— Простите, что? — вытаращив глаза, вежливо спросил я своим буржуазным голосом.
Толстяк указал подбородком на решетку радиатора моего автомобиля: «Париж негодяев»; он странно улыбнулся, взглядом указав на код департамента моего номерного знака. Я не понял, на что он намекает, но, несмотря на очевидную агрессивность, скрывающуюся за его улыбкой, тоже улыбнулся, по всей вероятности впервые за последнюю неделю. До смерти Клемана подобная ситуация парализовала бы меня. Бешено заколотилось бы мое сердце, а ладони стали бы влажными. Я согласился бы на что угодно, лишь бы невредимым выпутаться из этой истории. На сей раз исход встречи был мне абсолютно безразличен. Чужая рука на моем горле, оскорбления, удар кулаком в лицо или ногой по яйцам, нож в живот — все отныне было мне безразлично.
— Что это у тебя за комиссариат? — нахмурившись, повторил толстяк, а меченый с пассажирского сиденья в первый раз повернулся, будто только что заметил мое присутствие.
Я увидел усталое застывшее лицо. Он, вероятно, уже кого-то убил или по меньшей мере познал длительное заключение.
Смысл вопроса толстяка только что дошел до меня. В своем стареньком «пежо» без опознавательных знаков, со светлой кожей чистокровного француза, в белой футболке и потертых джинсах, да еще этот разговор по мобильному, который я резко прервал при появлении «пежо»… Я, похоже, показался им настоящим шпиком в засаде.
— Нечего здесь болтаться, понял? Для тебя это опасно, — включился в разговор тот, что сзади, не переставая раздражающе скалиться.
— Вы ошибаетесь, я не шпик, — возразил я с естественностью, которой даже не подозревал в себе. — Я просто кое-что ищу.
Я никогда не вел подобных бесед и сказал, как в кино.
— Что, например? — посуровел толстяк, который все же казался мне наименее агрессивным.
— Ну, кое-что… даже не знаю, как сказать…
Все трое посмотрели на меня снисходительно-сочувственно, как женщина на чересчур предприимчивого мужчину, оказавшегося совершенно несостоятельным в постели.
— Ты что там себе думаешь? — сделав большие глаза, улыбнулся мне тот, что сзади. — Что мы торговцы наркотиками?
Он расхохотался, а толстяк сказал мне:
— Стой тут.
Он взялся обеими руками за руль и включил первую скорость. Автомобиль плавно тронулся с места, а его пассажиры возвратились к своей привычной жизни, о которой я не имел никакого понятия.
Мне казалось, что этот город, эта встреча с тремя арабскими дилерами в машине приблизили меня к Клеману, навсегда стерли наши возрастные разногласия. Клеман, умерший на пороге возраста соблазнов, лжи и разных глупостей, которые не стоит совершать. Того возраста, когда жуют жевательную резинку, чтобы заглушить запах сигарет, или прячут косяк под обложкой дневника; возраста, когда мечтают спать с девушкой, когда тайком заходят на порносайты. У родителей еще не укладывается в голове, что ты не ребенок, что ты никогда больше не будешь принадлежать им, как прежде. Они с трудом смиряются с тем, что так всегда бывает: люди неизбежно становятся взрослыми и самостоятельно готовят свое завтрашнее счастье: освобождение, хотят они этого или нет. А я, который как раз запомнил, что сын может освободиться, разве что прикончив собственного отца, отринув установленные им законы и принципы, решил в один прекрасный день, вопреки его запрету носить джинсы штопором, перепрыгивать через турникеты метро и после школы какое-то время болтаться с приятелями… Мне в возрасте Клемана взбрело в голову медленно убивать своего отца: всякий раз, когда он сердился, я передразнивал его нервные подергивания и словесные оговорки. Так вот, когда моему сыну исполнилось двенадцать, я сделал все, чтобы помешать ему в свою очередь убить меня. Я сделал все, чтобы не утратить тиранического контроля над сыном, я сделал все, чтобы он вечно оставался маленьким мальчиком. Когда он вечером садился за стол, я всегда сам повязывал ему вокруг шеи салфетку, чтобы он не посадил на футболку пятен соуса; я каждое утро кричал, чтобы он подтянул джинсы и прикрыл свою задницу; я категорически требовал, чтобы он возвращался домой не позже половины шестого; я угрожал своему сыну самыми страшными репрессиями в случае, если ему хоть на миг придет в голову мысль забыть оплатить проезд в метро. И я свирепел тем больше, что, несмотря на его видимое смирение, несмотря на неотрывный негодующий взгляд, которым он молча окатывал меня, ощущал, что долго это не продлится.
Так вот, Клеман умер как раз перед самым наступлением неизбежных конфликтов. Да, когда он, в своих босяцких джинсах, возвращался из школы, отгородившись Наушниками, я их видел, эти конфликты, они подступали громадой. Но я молился, чтобы мы смогли избежать их. Я был твердо убежден, что моя любовь к сыну убережет нас от того, что случается с другими.
У меня сложилось странное убеждение, что теперь понимание между Клеманом и мною навеки обеспечено. Я оказался в этом городке, на этой улице. Повстречал этих типов, лет на двадцать моложе меня, владельцев кабриолета последней модели, купленного на грязные деньги, подонков, которые легко могли бы завлечь увлекающегося рэпом двенадцатилетнего мальчишку в довольно низко спущенных штанах.
Незадолго до Гибели Клеман пытался стать мусульманином. Под влиянием своих Саидов, Омаров и Бакаров он очень коротко постригся, и ему нравилось с серьезным видом, так не подходящим его высокому голосу, бормотать какие-то наиболее радикальные, жесткие постулаты Корана: «И сражайтесь на пути Аллаха с теми, кто сражается с вами, но не преступайте, — поистине, Аллах не любит преступающих!»[14]
— Папа, а что все-таки значит «преступающие»? — даже спросил он меня однажды.
«И убивайте их, где встретитесь…», «Если же они будут сражаться с вами, то убивайте их — таково воздаяние неверных».
— Папа, а что это значит «воздаяние» и «неверные»?
В стремлении угодить своим Омарам и Бакарам, он почти целый год категорически отказывался есть