гремит, дребезжит, создавая непереносимую какофонию, оркестр наших воплей, возвещающий конец света; мы сжимаем друг друга в объятиях, крепко, словно двое сирот, пораженных страхом неминуемой смерти. Я отлично помню этот сон, я его не выдумал, клянусь, я даже вскочил в холодном поту среди ночи в супружеской постели. Это был невероятно реалистичный, прочувствованный почти на физическом уровне сон. Я трепетал от ужаса до самого утра, клянусь тебе. Я рассказываю тебе все это в той самой последовательности, в какой развивались события, ты не против? Если тебе кажется, что я скрываю какую-то деталь, о которой ты слышал от других, и думаешь, я специально недоговариваю, дабы представить свою собственную, приукрашенную версию, скажи. Не смущайся, я меньше всего стараюсь произвести на тебя впечатление.
Впрочем, о причинах моей связи с певичкой я, пожалуй, все-таки не стану говорить. Во-первых, это слишком личное и займет много времени, а во-вторых, я не хочу, так сказать, перетягивать тебя на мою сторону: я знаю, что ты любишь Алекс, что вы с ней хорошо понимаете друг друга и что она рассказывает тебе все то же самое со своего угла зрения. Так что это было бы слишком неделикатно. Единственное, что я могу сказать — хотя тебе от этого ни жарко ни холодно, — причины у меня были. Правда были. Я, может, и хотел бы быть заурядным козлом, который сам все разрушил, сам во всем виноват, но это не так. Все не так просто. Больше я ничего не могу тебе сказать. Если я и совершил ошибку, то сделал это под давлением обстоятельств, а человек, заметь, не всегда виноват в том, как складываются обстоятельства. Правда? Хотя, увидев, в каком состоянии Александрина, я так остро почувствовал свою вину, что уже никакими причинами и обстоятельствами не мог себя оправдать. В общем, все было ужасно, я чувствовал себя адски виноватым в том, что лгал, в том, что намеревался бросить ее ради какой-то любовницы, хотя, ложась с ней в постель, испытывал смехотворные приступы смущения, ибо был женат. Я чувствовал себя адски виноватым в том, что потерял чувство реальности, заглючил, завис и в пять секунд умудрился перечеркнуть долгие годы счастливого брака, рождение двоих прелестных ребятишек, короче говоря, прекрасные отношения, в которых ничто не предвещало бури. Я провел бессонную ночь у ног Александрины, умоляя простить меня и снова впустить в свою жизнь. Она плакала, кричала от отчаяния, выбросила в мусорное ведро обручальное кольцо и запретила мне доставать его. После этого я десять дней не появлялся на работе — не отходил от нее ни на шаг. День и ночь я проводил возле нее, свернувшись калачиком на полу рядом с ее кроватью в гостевой комнате, куда она перетащила все свои вещи; я не спал, пока она спала, я ловил малейшее ее движение во сне, а когда она просыпалась, я вскакивал с места, словно пружина, и ждал, что она скажет, я смотрел на нее снизу вверх и опускал глаза, стоило ей бросить на меня взгляд, в знак согласия я просто кивал, боясь, что звук моего голоса может быть ей неприятен; если я и заговаривал, то сперва просил на это разрешения, я выходил, если она просила меня уйти, а когда она просила меня остаться и составить ей компанию, я не осмеливался выразить мою величайшую радость, я покорно ожидал ее приказаний, прохаживаясь взад-вперед по коридору, я не осмеливался прилечь на диван в гостиной, не осмеливался включить телевизор, открыть книгу, не осмеливался ни на секунду подумать о себе, не позволял себе даже посмотреться в зеркало — настолько мерзкой, поганой казалась мне рожа человека, предавшего жену и мать, я был как Макбет после убийства короля, я убил верность и теперь дорого расплачивался за это, очень дорого, клянусь тебе, я не преувеличиваю, с того момента я целых два с половиной месяца прожил в полном самоотречении. Единственное, что я себе позволял, — мазохизм, я не позволял себе ни плакать, ни смеяться в ее присутствии и считал это нормальным, я был дерьмом, поэтому и терпел, я не мог пойти и броситься под колеса первого попавшегося драндулета, я должен был все вытерпеть, даже ее слова: «Есть только одна вещь, которая могла бы изгадить тебе жизнь так, как ты изгадил ее мне, — мое самоубийство. Но я не доставлю тебе такого удовольствия». Эти слова были для меня непереносимы, мне казалось, она считает меня последней тварью, я не представлял себе, что делать дальше, она вела себя словно хозяйка, покусанная собственным псом, которым был я; я слышал, как она плакала, шмыгала носом за закрытой дверью, и от этих звуков мне хотелось сдохнуть, я был готов на любые унижения, на любые жертвы, лишь бы вновь ощутить ее ласковую руку на своих волосах, на своей щеке, лишь бы вновь увидеть улыбку на ее губах. И действительно, в первый же вечер она заставила меня, на полном серьезе угрожая кухонным ножом, позвонить моей певичке и наговорить какой-то чепухи. Она грозила отправиться ночью в отель и раздробить ей конечности железным молотом. И она бы действительно сделала это, если бы та еще была в городе. На следующее утро она до крови прокусила мне ладонь, когда я вырывал у нее изо рта горсть таблеток, — она тайком пыталась отравиться. А еще через полчаса она у меня на глазах побросала в огонь все наши любовные письма, накопившиеся за эти годы, — от меня, от нее, и все наши общие фотографии — сотни фотографий и негативов. Я смотрел на это молча — у меня не было права голоса. А через день она стала доставать нашу шестилетнюю дочку, ничего не знавшую о случившемся, и минут двадцать грузила ее сообщениями, которые надо было передать мне: «Папа, мама просит у тебя спросить, как поживает Гасси», «Папа, мама спрашивает, когда ты собираешься избавиться от приставучих липучек, чтобы полностью посвятить себя Гасси?», «Что такое