солдата. Отсутствие воображения заставляло его принимать установленный порядок вещей как нечто должное. Но он желал, чтобы этот порядок был безупречным.
По его предложению, полковник Карлтон запер сто сорок девять Шайенов в старую нежилую казарму, просто бревенчатый барак, где гуляли сквозняки и кишели мыши. При длине в шестьдесят футов она обогревалась одной-единственной полуразрушенной печью. Он сделал это не со зла, а потому, что старое бревенчатое строение казалось ему наиболее подходящим и его легче всего было охранять. Форт Робинсон не был огорожен частоколом. Он представлял собой просто скопление казарм и складов, раскинувшихся по склону холма, над лесистым берегом речушки.
Его укрепления состояли из ряда укрытий для стрелков, площадок для пушек и одного прочного казарменного здания, которое можно было использовать в качестве блокгауза. Предоставить индейцам какую бы то ни было свободу в этом форте – значило бы держать целую цепь часовых. Заперев же Шайенов в казармы, можно было бы обойтись одним часовым у входа.
Полковника Карлтона, уехавшего из форта с большей частью полка, заменил капитан Уэсселс. Его тактика по отношению к пленникам осталась неизменной. Обдуманная жестокость была настолько же чужда его характеру, как и сознательное сострадание. Индейцы оставались индейцами, и он держал их под арестом, потому что в данный момент с ними ничего другого нельзя было сделать. В бараке было мучительно холодно. Старая печь почти не давала тепла и не могла обогреть всё это тёмное длинное строение. С наступлением зимы температура снизилась до нуля, лишь изредка поднимаясь выше, но чаще опускаясь гораздо ниже. Однако лишних печей в форте не было, а Уэсселсу и в голову не приходило затребовать дополнительные печи, чтобы предоставить большие удобства какой-то банде мятежных дикарей.
Различие языков являлось неодолимой преградой. Индейцы страдали молча, упорно борясь за свою жизнь. Они были одеты всё в те же лохмотья. Но если бы они даже и попросили Уэсселса об одежде, её всё равно не оказалось бы; не мог же он раздать им запасы военного обмундирования, а покупать и тратить казенные деньги на одежду для каких-то индейцев он не считал себя вправе. Продовольствия, которое надо было доставлять фургонами или на вьючных лошадях из далёкой Огаллалы, едва хватало для гарнизона, и когда солдатские рационы сокращались, индейцы не получали ничего.
Мертвенное однообразие жизни в форте зимой не располагало ни к доброте, ни к чуткости. Вероятно, Уэсселс переносил эту жизнь лучше, чем другие офицеры. Она давала ему возможность оставаться самим собой. Его внимание поглощали сотни мелких обязанностей: инспектирование, вопросы снабжения, доставка дров, надзор за ремонтом строений, за уборкой снега, обучение солдат и тренировка лошадей, – всё это составляло для него смысл жизни, той жизни, которую он избрал для себя, деловитой, аккуратной, упорядоченной. Его тесный мирок отлично укладывался в рамки армейской рутины, эта рутина давала его жизни содержание и форму, соответствовала его вкусам, складу характера.
Но для других офицеров короткие дни и длинные ночи тянулись с мучительным однообразием. В форте Робинсон не было женского общества, ни музыки, ни книг, никаких развлечений, кроме бесконечного покера, по пенни за партию, да вечного виста. Среди солдат угрюмое озлобление росло с каждым днём. Среди офицеров то и дело вспыхивали ссоры; ими овладевали приступы тоски и уныния, которые продолжались целыми днями, а то и неделями; нередко бывали драки, хотя у Уэсселса хватало соображения не обращать на них внимания. Ему приходилось видеть, как в уединенных армейских фортах злоба и раздражение доводили людей до убийства, а такого нарушения порядка он боялся больше всего на свете.
Он старался развлекать офицеров, посылая их на рубку дров, но придумать ещё что-нибудь у него не хватало воображения. За обедом и ужином в офицерской столовой он сам говорил так мало, что едва ли замечал разговоры окружающих.
А индейцы по-прежнему сидели в тюрьме – жуткие, умирающие остатки некогда наиболее гордого из племен, кочевавших по зелёным просторам Америки.
Приказ из Вашингтона нарушил это однообразие: он обещал что-то новое, какого-то рода деятельность, давал возможность что-то планировать, предпринимать. Уэсселс сообщил о нём в офицерской столовой.
– Их отправят обратно, – сказал он.
– Обратно?
Все замолчали и посмотрели на капитана, сообщившего эту новость.
– Шайенов? – высказал кто-то догадку.
– Я так и думал, что их отправят обратно, – заметил Аллен. – Хотя, по-моему, это просто позор!
– Да, не близкий путь! – отозвался кто-то и свистнул.
Всем им до смерти надоели зима, форт, однообразное течение дней, и каждый надеялся, что именно его назначат сопровождать Шайенов обратно на Территорию, в солнечную страну.
– Кто же отправится с ними и когда?
Уэсселс пожал плечами. Его это не интересовало. Ведь езду лично, как командиру, предстояло высидеть всю зиму в форте Робинсон. Врум или даже Бекстер со своим неполным эскадроном смогли бы сопровождать индейцев до границы Территории. Когда индейцы уйдут, жизнь в форте станет проще.
– Я намерен отправить их на этой неделе, – ответил Уэсселс.
– Едва ли им это понравится.
– Конечно.
– А вы не думаете, что они взбунтуются?
– Поедут, – сказал Уэсселс. – Им же ничего другого не остаётся.
Метис Джемс Роуленд, сын индеанки и белого человека, узнав об аресте Шайенов, явился в форт, надеясь получить здесь работу в качестве переводчика. Карлтон нанял его за половину обычного вознаграждения и за полпайка. И вот Уэсселс приказал ему отправиться в барак и сказать Тупому Ножу и другим вождям, чтобы они пришли в канцелярию на сонет. Уэсселс просил Врума Бекстера также присутствовать. Теперь все трое уселись в его канцелярии и, ожидая появления индейских вождей, закурили сигары.
Окно выходило на покрытый снегом учебный плац, за которым отчётливо был виден длинный барак. А позади заснеженная пелена уходила в лесистые холмы, где тёмно-зелёными волнами колыхались низкорослые сосны. Небо было серое, покрытое тучами, солнце за ними как будто не двигалось. В бесконечных просторах Дакоты начиналась метель, и Врум уныло сказал:
– Опять будет снег.
– Похоже на то, – согласился Уэсселс, разглядывая кончик своей сигары.
– А предположите, что он не выпустит нас отсюда?
Уэсселс пожал плечами.
– Мне больше нравится настоящая «гавана», – произнёс он, всё ещё разглядывая сигару.
– Если я буду сопровождать индейцев, то пришлю сюда хороших сигар, – сказал Врум.
– А я намерен послать Бекстера, – сказал Уэсселс, трогая наросший на кончике сигары пепел.
Врум встал и подошёл к окну. Это был рослый краснолицый блондин. Он начал протирать окно; рука у него была розовая, заросшая жёсткими рыжими волосами. Протерев стекло, он сказал Уэсселу:
– Вот они идут.
– Да, не близкий путь, – заметил Бекстер. Он был молод, худощав, апатичен. Из-за плеча Врума он глядел вдаль, как бы пытаясь представить себе тысячу миль покрытого снегом пространства. – Их трое, – сказал он. – Не понимаю, как этот старик ещё жив,
– Индейцы не умирают, пока не захотят. Уэсселса это не очень интересовало. Он взглянул всего раз на трёх одетых в лохмотья вождей, идущих по снегу за Роулендом, под конвоем двух вооружённых солдат, и опять погрузился в созерцание своей сигары.
– Во всяком случае, они не так чувствительны к холоду, как мы, – решил Бекстер.
На старом вожде были мокасины, но один из индейцев шёл босиком.
– Грубые животные, – закончил Бекстер.
– Вам надо отправиться поскорее, – сказал Уэсселс. – Если снег нас здесь занесёт, будет очень трудно.
Врум отвернулся от окна, потирая озябшие мясистые руки, и подошёл поближе к печке. Бекстер ногой