жизнью. Этот мир всё меньше и меньше допускал постороннее вмешательство, не терпел отвлечений и яростно противостоял незаконному захвату своих территорий. Нэлл представляла собою постоянную угрозу, она могла неожиданно вторгнуться, проникнуть в этот мир украдкой и обнаружить, что «золото», скрытое в крохотных серых клеточках мозга, не такой уж высокой пробы. Я подозреваю, что наша всё возраставшая несовместимость была в какой-то мере не только психологической, но и исторически обусловленной. Если бы я родился в более раннюю эпоху, когда общество наказывало еретиков, я никогда не предал бы Нэлл или, во всяком случае, постарался бы получше скрыть своё предательство. Но я — драматург, в Викторианскую эпоху этот вид искусства и за искусство-то не считался. Полагаю, викторианцы столь долго предавали театр анафеме и всячески кастрировали его потому, что понимали — драма намного ближе к неблаговидной реальности, чем роман. Она прилюдно выдаёт секреты, выбалтывает тайны чужакам; реплики доносятся не анонимной строкой печатной страницы, не в уединении, подобном тому, в каком совершаются естественные отправления или противоестественные сексуальные забавы, не в глубине одинокого ума, а мужчинами и женщинами, выступающими перед широкой аудиторией. Роман, печатная страница — вещи очень английские; театр (вопреки Шекспиру) — нет. Меня всегда мучил этот парадокс, сосуществование во мне глубоко личного «я», стремящегося укрыться от посторонних взглядов, и «я» публичного, фальшивого; моих так и не написанных «Сонетов» и не просто написанных, но выставленных на всеобщее обозрение «Пьес».
В 1954 году я написал свой первый «большой» сценарий, четвёртый по счёту. Натурные съёмки предстояли в Испании. Впервые я отправился в Голливуд, поскольку мне предстояла ещё и встреча с «большим» продюсером — священным чудовищем… и, как часто бывает с людьми этого типа, в нём, если судить здраво, было гораздо больше чудовищного, чем священного. Нэлл и Каро приехали в Америку вместе со мной, но остановились у матери с отчимом, на Восточном побережье. Те три недели, что я жил на Западе один, я спал с девицей, которая подобрала меня в баре отеля. Ей нужно было проникнуть в мир, куда я только что сделал первый осторожный шаг, но на самом деле она была больше похожа на неудачливую потаскушку, которую так хорошо сыграла Вероника Лейк133 в фильме Престона Стёрджеса134, чем на честолюбивую шлюху. Она нравилась мне не только в постели, но и в каждодневном общении, в немалой степени потому, что легко принимала жизнь такой, как она есть, что приятно отличало её от Нэлл, всё больше стремившейся уйти от реальности. Даже её наивность и незнание голливудской жизни (она сама всего лишь пару месяцев назад приехала со Среднего Запада) казались мне очаровательными, особенно потому, что моё собственное превосходство в этом смысле было весьма сомнительным… просто я походя набирался опыта и знаний в каждодневной суете.
К тому же в ней я впервые встретил женщину, лишившую секс всякой романтики, подобно многим американцам смотревшую на эти отношения как на некий гибрид анатомии и гастрономии, нечто такое, о чём, словно о еде, можно рассуждать до, во время и после того. Я не привык к такой откровенности, и поначалу это меня завораживало, хотя стало утрачивать свою прелесть ещё до того, как я вернулся к Нэлл, и с тех пор нравится мне всё меньше и меньше. Члены нашего тела — существительные, действия — глаголы; ничто так не разрушает наслаждение, как необходимость вслух оценивать и анализировать то, что само по себе уже является совершенным, предельно выразительным языком: словно музыкой, им следует наслаждаться в тишине. Я не виню Илейн — она лишь послушно следовала нормам своей культуры; напротив, я благодарен ей за то, что помогла мне многое понять и в её культуре, и в своей собственной.
Другими словами, я завёл интрижку с самой Америкой. Но, несмотря на Илейн, в свой первый приезд я не вполне представлял себе, насколько Калифорния далека от остальной Америки. Мне всё здесь нравилось, хотя не столько присущими этому миру качествами, сколько его абсолютной неанглийскостью и представившимися мне бесконечными возможностями подавлять англичанство в себе самом. Я почти не испытывал чувства вины из-за Илейн или, скорее, чувствовал себя виноватым лишь настолько, чтобы держать все три недели наших свиданий и сексуальных игр в тайне. Почти каждый день я звонил Нэлл — не потому, что скучал о ней, больше из опасения, как бы она вдруг не прилетела, не застала меня врасплох. Думается, к тому времени я стал совершенно аморальным, на отношения с женщинами смотрел как какой- нибудь шейх. У меня не было физического отвращения к Нэлл, что значительно облегчало обман, а она, как большинство женщин, большое значение придавала этому ложному, чисто физическому, доказательству. И вообще, неделя, проведённая с Нэлл в Коннектикуте перед возвращением домой, доставила мне колоссальное удовольствие, в немалой мере ещё и потому, что поездка в Голливуд придала мне — в глазах её родителей — престиж, которым я прежде не обладал.
Однако попозже, в том же году, рабочие каникулы во время натурных съёмок в Испании не задались. Мы сняли небольшую виллу недалеко от Валенсии, у самого пляжа, наняли молодую женщину присматривать за Каро. Но Нэлл быстро прискучили долгие репетиции. Вряд ли стоило винить её за это, они стали надоедать и мне самому, но я впервые видел такие съёмки, с участием сотен статистов, и считал своим профессиональным долгом уделять им внимание. Да и продюсер мой — это священное чудовище — не давал расслабиться: его возбуждение и зачаточная мания величия всё возрастали по мере приближения съёмок, достигли высочайшего пика и оставались на этом уровне все последующие недели. Молодой режиссёр-американец, как и я, получивший с этим фильмом свой первый «большой шанс», предупредил меня, что это — дело обычное, и нам вдвоём удалось выстоять под градом безобразной ругани и угроз, что нас немедленно выгонят с работы. Сцены, которые на репетициях были «великолепны», наутро — обычно непосредственно перед съёмкой — оказывались «мерзопакостными». Всё то время, что я писал сценарий, этот жалкий старикашка сыпал собственными идеями, снежной лавиной обрушивая их на мою голову… его невозможные капризы и «задумки» имели свойство всплывать бесплодными айсбергами недели и даже месяцы спустя, угрожая потопить любой разумный ход, предложенный мною и режиссёром. А это лишь подливало масла в огонь недоверия и презрения, какие испытывала Нэлл ко всей кинодеятельности.
В ней обнаружилась и сильная нетерпимость, этакий интеллектуальный снобизм по отношению к мелким дрязгам, соперничеству, пустой болтовне, всеобщей одержимости профессиональными темами — чертами, типичными для киношников всего мира, особенно на съёмках. Это мир, в котором нет — или тогда не было — людей с университетским образованием, уважения к другим профессиям вне киноискусства или кинопроизводства; к тому же этот мир иерархичен, как Древний Египет. Презрение Нэлл ко мне росло прямо пропорционально моему нежеланию отречься от этого мира en bloc135. В свою очередь, я чувствовал, что презирают мой сценарий, моё детище, драгоценное семя, из которого произрастает вся эта энергия и активность, требующие огромных затрат. Нэлл пристрастилась проводить дни напролёт на пляже, с Каро и бонной. Я не возражал: побаивался, что кто- нибудь из голливудских киношников мог краем уха слышать о тамошней моей интрижке. Не хотел, чтобы кто-то из них подошёл к Нэлл слишком близко.
Несколько месяцев спустя — мы уже вошли в весну 1955 года — я снова был в Лондоне и писал второй сценарий для Тони. И снова Андреа была секретарём производственного отдела; давно зревшее в нас обоих чувство однажды перехлестнуло через край… не знаю уж, как Нэлл в конце концов догадалась о том, что произошло, но, чтобы убедиться в своей правоте, она наняла частного детектива. Как-то, придя вечером домой, я обнаружил копию его докладной, положенную на видном месте так, чтобы я смог сразу её прочесть. Нэлл и Каро исчезли. Когда прошёл первый шок, я почувствовал облегчение. Потом позвонил в Оксфорд. Моего звонка явно ждали: к телефону подошёл Энтони; Нэлл позвать он отказался, отказался и обсуждать что бы то ни было по телефону; настаивал, что ему следует приехать в Лондон — поговорить.
Через пару дней он явился ко мне домой, и мы отправились в ресторан обедать. Я ожидал, что он обрушит на мою голову громы и молнии, прочтёт лекцию об этике и морали, но он был на удивление сух и прозаичен. Они с Джейн довольно давно поняли, что всё не так уж хорошо идёт в нашем семействе, но это — дело моей собственной совести, он не возьмёт на себя смелость судить, кто тут прав, кто виноват. Я заподозрил, что он, в глубине души, побаивается меня, боится того, что я могу сказать о Нэлл, о её постоянных побегах в Уитем при малейшей размолвке. Внешне он держался так, будто понимает меня, с уважением относится к моей профессии, к тому миру, с которым она меня связывает, то есть демонстрировал чувства, каких никак не мог испытывать правоверный оксфордский профессор, каковым