болезней души. А именно: — она может возобновиться при каком-нибудь внутреннем толчке, связанном с внешним потрясением.
Внешним потрясением, вызвавшем в свою очередь, какой то внутренний толчок во мне и было 22 июня 1941 года или, другими словами, начало войны между Германией и Советским Союзом.
С этого дня я лишился того относительного душевного покоя, который можно было иметь в городе недавно пережившем воздушные бомбардировки и оккупированном чужими войсками.
Я почувствовал, что вот теперь наступил тот момент, когда можно каким-то путем пробраться на родину и, наконец, самому убедиться в том, что с ней произошло за эти долгие и смутные годы.
Это тем более, что если тоска по родине является величиной относительной, то любовь к родине и долг перед ней, представляют собой величины постоянные и определенные. Эти величины требовали немедленного решения и участия, в том или ином виде, в наступивших событиях. Мои мысли, как и мысли сотен тысяч русских людей, по эту сторону рубежа, естественно устремились на восток.
Путь на родину для русских эмигрантов в эту войну (как, впрочем и в прошлую) лежал, увы, через Берлин. А для русского журналиста путь этот лежал через единственную к этому времени русскую газету в Европе, берлинское «Новое Слово».
Спустя несколько дней после начала войны я получил от редакции этой газеты предложение — принять участие в ее работе и, в конце августа 1941 года, поезд уносит меня из Белграда в Берлин, на работу в редакцию «Нового Слова». Первый этап новой жизни для меня начался. Но уже тогда я думал только о той минуте, когда начнется и второй этап. А он начнется тогда, когда я буду подъезжать к бывшей границе Советского Союза.
И я не сомневался, что я добьюсь этого и дождусь этой минуты.
Вечерний сумрак давно уже поглотил поезд, гладко бегущий по равнине восточной Хорватии. Давно уже исчезли за поворотом и растаяли в наступившей темноте знакомые очертания Белграда. Но я все еще смотрю в ту точку горизонта, где в последний раз потерял его из вида. И мысленно прощаюсь с ним. С грустью и нежностью я прощаюсь с этим городом, где прошли четырнадцать лет моей жизни, где я был мостильщиком улиц и студентом, рабочим на фабрике и журналистом, грузчиком в речном порту и автором пьес, шедших на сцене государственных театров. Жестокие, какие то джеклондоновские годы моей жизни остались в этом городе, поглощенном сейчас далью и сумраком.
Почему же нежность при мыслях о нем и грусть от сознания долгой, по-видимому, вечной разлуки с ним. Ответ на этот вопрос прост и не нов. В этом городе я оставил самое ценное, чем обладает каждый из нас на протяжении всего своего земного существования. Я оставил в нем свою молодость.
И еще одно. В этом солнечном и пыльном городе, простоватом и грубоватом, веселом и жизнерадостном, вместе с запахом барж, груженых сливами, типографской краски, машинного масла и затхлых университетских аудиторий, я впитал в себя и тот крепкий и свежий дух здравого смысла и независимого мышления, которым всегда отличался и этот город, и народ, выстроивший его.
За это я особенно благодарен этому городу, ибо хорошо знаю, что именно эти заложенные здесь в меня начала, помогут мне справиться с предстоящей мне сложной работой журналиста в условиях невиданной военной бури.
Поезд продолжает выстукивать колесами, какую-то односложную мелодию и несет меня дальше и дальше. В Берлин.
III. В Берлине. Ожидания и разочарования. На Родину
Берлин осенью 1941 года внешне ничем не напоминал о том, что он столица государства ведущего большую и напряженную войну. Огромный город, купаясь в лучах ласкового осеннего солнца, жил привычной размеренной жизнью. С грохотом проносились над головами прохожих поезда городской электрической дороги, то выскакивали из-под земли, то снова ныряли вглубь ее, аккуратные вагончики берлинского метро, архаически скрежетали трамваи, как бы злясь на кого-то за свою отсталость, а огромные двухэтажные автобусы плавно неслись по улицам, обдавая удивленных прохожих чистым бензинным перегаром.
Только отсутствие на берлинских улицах привычного потока легковых автомобилей, говорило о том, что столица Германии живет не совсем обычной жизнью.
Но также тихо было в огромной, зеленой прохладе Тиргартена, с доверчиво спрыгивающими, на плечи отдыхающих белками, также шумел и пестрел Курфюрстендамм обилием людей, нарядов, детских колясок и породистых собак. На пляжах Ванзее и Николасзее беспечно отдыхали сотни тысяч берлинцев и берлинок, а по волнам этих озер бездумно скользили прозрачные парусники яхт-клубов.
Знаменитые берлинские универмаги: Кадеве, Аваги и Херти всасывали в свои нарядные утробы и возвращали назад улице бесконечные вереницы покупателей. На оживленных перекрестках, до последнего экземпляра, раскупались свежие издания «Ангриффа» и «Нахтаусгабе». Заглянув в них, на ходу, берлинцы на минуту вспоминали, что где-то идет война, большая война, но заголовки сообщений с фронта были победные и успокаивающие. Газета только пробегалась глазами и небрежно отправлялась в карман пиджака или в корзину для мусора.
Под вечер бесчисленные берлинские рестораны наполнялись до отказу. В Адлон, Кайзергофе и у Кемпинского весело хлопали пробки от шампанского, в уютных маленьких «вейнштубе» кокетливые кельнерши разносили брэнди и женевер, а в шумных и продымленных скверными сигарами пивных, грузно сталкивались в воздухе огромные кружки с пенистым пильзенским или мюнхенским пивом.
Ничего, что выйдя из ресторана берлинец попадал в кромешный мрак затемненного города и снова вспоминал, что идет война. Тогда и эта темнота не была еще мрачной и зловещей, а какой-то веселой и легкомысленной. Тут и там вспыхивали фонарики, освещая лицо, взвизгивающей от неожиданности, прохожей, удачную или плоскую шутку сменял взрыв хохота, там и тут слышалось пение.
Правда иногда эту темноту прорезывал завывающий звук сирены и сотни световых лучей от прожекторов, перекрещиваясь, упирались в темное небо, делая его похожим на какое-то гигантское шапито бродячего цирка. Но на это тогда еще никто не обращал никакого внимания. И запоздалый прохожий быстро нырял в одну из дверей бесчисленных баров, в какой-нибудь «Мелоди», или «Фраскиту», где несмотря на воздушную тревогу, неутомимая скрипка выводит одну и ту же назойливую мелодию: Ich bin heute ja so verliebt, а безмолвные парочки, сидящие по углам, часами мнут друг другу руки, удивляя забредшего иностранца, какой то сосредоточенной бездеятельностью немецкой влюбленности.
Фронт войны был очень далеко и с каждым днем отодвигался все дальше и дальше. Редкие воздушные налеты никакого вреда не причиняли. И средний берлинец очень легко относился к той буре, которая уже два месяца бушевала на востоке.
Это понятно. Но уже очень скоро мне пришлось убедиться в том, что и государственные люди Германии, столь же легкомысленно отнеслись к этой войне.
И это осталось для меня непонятным до последнего ее дня.
Отличительной чертой Берлина этих дней, было обилие иностранцев. Берлинцам это напоминало дни мировой Олимпиады, происходившей в их городе незадолго перед войной. Присутствие здесь большого количества иностранцев и на этот раз было связано со своеобразной мировой Олимпиадой. Только участники ее на этот раз состязались не в беге, не в плавании и не в метании копья или диска, а в искусстве убивать себе подобных.
Финские, венгерские, румынские, итальянские и хорватские солдаты, французские, испанские, валлонские и фламандские добровольцы, оживляли улицы германской столицы непривычными для глаза военными формами и пестротой своего говора.
В эти дни на улицах Берлина все чаще и чаще стала звучать и русская речь.
Осенью 1941 года русские эмигранты со всех концов Европы устремились в Германию и в первую очередь в Берлин. Их влекло сюда вполне понятное желание принять участие в борьбе против большевизма и в построении новой России.