Когда Ленке надоедало бегать но комнатам на своих непокорных кривоватых ступнях, она застревала где-нибудь в уголке, у кровати, задумывалась, воткнув пальчик в рот и притихнув. Ей шел третий год, было о чем подумать.

Мама была большая, папа тоже. Мама любила смеяться и папа тоже, но папа смеялся больше наедине с Ленкой, а при маме сопел и стучал сапогами по половичке. С папой было хорошо играть.

Ленка вздыхала и тихонечко мечтательно произносила:

— Наверно, и я скоро буду большая!

Если случалось, что эти слова долетали до мамы, громкий, сильный смех пугал Ленку, и мгновенно она оказывалась в больших горячих руках мамы. Руки теребили и мяли Ленку, вся она окуналась в пенистый, рассыпчатый мамин смех, точно в корыто с теплой мыльной водой, и тогда Ленка знала, что маму можно о чем-нибудь попросить.

— Расскажи мне что-нибудь.

Мама начинала сказку. Ленка морщила свой большой, круглый, как у Родиона, лоб, сидела притаившись и ей чудилось, что стоит шевельнуться, как из черных маминых глаз выскочит волк.

Если при этом бывал дома папа, он входил в комнату, и тут начинался непонятный и такой длинный быстрый разговор. Ленка шла играть в починиста — починять тряпочки и бумажки в своем уголке, где жизнь была тихой, без разговоров, где лежал большой «бульом» с картинками и были спрятаны баночки из-под всяких «мазелинов».

А Родион, стуча каблуками, расхаживал из угла в угол, морщил и распрямлял брови, говорил глухо:

— Пора кончать со всякой чертовщиной — с ведьмами да водяными! Ребенок должен расти в здоровой, понимаешь, в настоящей, здоровой… в настоящих условиях… А ты…

Варвара Михайловна с улыбочкой провожала мужа глазами из угла в угол, ждала, когда оборвется глухое гудение его голоса, потом невозмутимо спрашивала:

— А тебе в деревне что рассказывали? Сказки? Или, может, насчет индустриального труда? Это когда у тебя через губу-то сопли висели. Ха-ха!

— То в деревне, — зло обрывал Родион. — Было да быльем поросло. Не для того революцию делали, чтобы сказки рассказывать. Я не хочу, чтобы моей дочери…

— Нашей дочери, Родион, нашей.

— Все равно! Нашей! Нечего с пеленок набивать в башку всякой дряни. Надо понимать… приучать… вот с малых лет, теперь…

— Ну, а что же ты посоветуешь рассказывать? — покорным голосом вопрошала Варвара Михайловна. — Я не сомневаюсь в твоих педагогических способностях, научи.

Родион останавливался против жены и с открытым ртом глядел на нее.

— Это… это… — бормотал он.

— Ну? — улыбалась она.

— Ах, дьявол! — кричал он, взмахивая кулаками. — Не в этом дело, пойми!

— А в чем же?

— Да ты пойми! Придумай сама, чему же тебя учили, зачем? Ведь ты ученей меня, ну и придумай. На кой дьявол ребенка с этих лет морочить?

— Я не могу придумать, — говорила Варвара Михайловна, чуть подергивая губами, — у меня не хватает фантазии. А потом — мне нравятся сказки. И тебе нравятся, а ты притворяешься, напускаешь на себя. Ведь напускаешь, Родион, сознайся!

— Ты, ты напускаешь! Ты врешь, что не можешь! Ты не хочешь, а говоришь — не можешь!

Варвара Михайловна улыбалась в последний раз, лицо ее делалось строгим, она еще ниже опускала голос:

— Ты здоровый мужик, Родион, и к тебе не идет, когда ты кричишь словно неврастеник. Уж если кричать, ты рявкни разок, как в деревне на бабу, и ладно. Но ты себя испортил всякими брошюрками. Ведь по твоим убеждениям кричать на женщину постыдно, да? Правда?

Она глядела на него, вскинув голову, веки ее вздрагивали, было похоже, что она вот-вот захохочет. Но, выждав минуту, она продолжала чуть слышно, с тоской и затаенной какой-то злобой:

— А на меня нужно кричать. Меня нужно держать вот так. Я, может, этого и хотела, когда с тобой сошлась. А ты…

Она молчала немного, потом потягивалась, подняв над головой руки и хрустнув пальцами.

— Как мне с тобой скучно!

— Давно ли? — буркнул Родион.

— Чем дальше — тем скучнее. Надоело мне слышать, как ты чужие слова повторяешь. Все вы чего-то придумываете, все норовите почудней. А вот я смотрю — за это время только и поняли, что рубль дороже копейки. Эка! Открытие! Да я это, как себя помнить стала, — знаю. А вы носитесь, точно курица с яйцом. И ты клохчешь вместе со всеми: детей надо обучать на трудовых процессах, сказки — пережитки суеверий, религия — опиум для народа, Волга впадает в Каспийское море. Господи, какая скука, а главное — не идет это к тебе, и трудно тебе ужасно. Ведь ты — здоровый мужик.

— Ты что, в это самое слово «мужик»… как это… ты хочешь что в это слово?., ты думаешь…

— Ах, Родион, я сказала, что думаю. Ску-чно. Понял? И обо всем мы давно переговорили.

Родион поворачивался к двери и гудел угрожающе:

— Правильно! Переговорили! Довольно!

Он запирался в своей комнате и начинал думать наедине. Кожа на его лбу набухала шишками, от одной брови к другой перекатывался орех, гримаса — старая, оставшаяся с тех пор, как он вытащил из воды Шеринга, болезненная, что-то пересиливавшая гримаса — искривляла его лицо.

Надо было отыскать порядок, какую-то причинность. Всем в мире руководила эта причинность, закон ее был несомненен, Родион не только догадывался о нем, но, казалось, мог разглядеть его устройство, как разглядывал поверхность реки, сощурив глаза, распознавая по цвету и рельефу волн кривую фарватера.

Начать с вещей. Их делают, они изнашиваются, их починяют или выбрасывают вон. Ступени равны, отчетливы, прозрачны. Как на судовой службе — малый ремонт, средний, большой. Малый выполняют на ходу, в пути, у пристани, на средний ремонт судно ведут в затон, к мастерским, а на большой — в доки.

Как неколебимо прочна последовательная смена этих ступеней, какая разумная, завершающая стройность в наивысшей из них — в доках! Здесь ясно назначение каждой стрелы, подпирающей судовой корпус, и ни один удар молотка не может вызвать недоумения.

Недаром снятся Родиону доки, недаром видит он протянувшиеся в небо леса и даже во сне его оглушает гулкий грохот железа. И когда этот грохот раздается где-нибудь наяву, Родион ощущает такую крепость в плечах, что, кажется, взмахни он руками — и, как во сне, руки поднимут его на воздух. О, человек — истинный владыка вещей, они повинуются ему, и он умеет заставить их служить себе.

Но человек… да, да, вот здесь начинался весь этот туман, здесь заволакивалось сознание болотной мутью, и омерзительным исчадием трясины выползали в памяти городские дуры — Катерина и Лизавета Ивановны.

Их обступала поречная голь и рвань, галашье неприкаянное царство, они шествовали, с дикой зачарованной улыбкой на опухших мордах, в пламени разноцветного отрепья, и орава гоготала вокруг них, заглушая рабочую воркотню пароходов.

Тогда Родион чувствовал саднящую боль во рту, и ему хотелось плеваться, как он плевался на берегу Волги, после мрачной и жалкой своей схватки с оборванцем. Это и было первым знакомством Родиона с человеком, и воспоминание о нем стало так же противно, как противен был горько-соленый вкус крови, которая сочилась тогда из разбитых десен и губ. Но это знакомство впервые толкнуло Родиона на поиски — он сам не знал — чего? — и он искал сосредоточенно и пристально, пока не понял, что ему нужно.

Чудесная земля, с таким разумным строем вещей, подчиненных человеку, с шумными доками, вечно грохочущими большими ремонтами, эта чудесная земля безропотно носила на себе Катерину Ивановну с сестрицей. Правда, Катерина и Лизавета Ивановны — сумасшедшие дуры, правда, галашье царство, погибающее на речных взвозах, — отбросы, человеческий шлак, и, конечно, у Родиона не дрогнет рука, чтобы очистить от этих отбросов путь к докам.

Вы читаете Братья
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×